Думаю, что не случайно он попал в свое время на первое место. Тогда на первом месте мог быть только он. Положение было слишком непривлекательно и страшно. Дело, конечно, не в опасности смерти. Многие отдавали свою жизнь не менее беззаветно. Но страшна была сама трудность дела, отнимавшая надежду на успех. В этом отношении у Петра Аркадьевича были внутренние опоры, которых в такой степени, мне кажется, не обнаруживалось у других. Это — вера в Бога и в Россию. Это давало ему веру в успех даже без отчетливого представления — в чем он будет заключаться. В этом был, думаю, секрет его уверенности, которая давала шансы на успех сама по себе.

У Петра Аркадьевича Столыпина были необычайно чуткие русские инстинкты. Он, я прямо скажу, как истый человек интеллигенции не знал России, особенно Великороссии, но кровь предков говорила в нем. Он по общеинтеллигентскому несчастью не знал православной веры, что порождало его ошибки в церковной политике. Но кровь предков громко говорила в нем, и его душа была глубоко русская и христианская. Он так верил в Бога, как дай Господь верить Его служителям перед алтарем… Он так верил в Россию, что в этом перед ним можно только преклоняться. И в этой вере он черпал огромную силу.

Года три назад, после одной моей долгой речи, полной недоумения в отношении его политики, он ответил: «В сущности, ваши слова сводятся к вопросу, что такое я: великий ли человек, русский Бисмарк, или жалкая бездарность, умеющая только влачить день за днем?.. Вопрос странный для меня… Что такое я — не знаю. Но я верю в Бога и знаю наверное, что все, мне предназначенное, я совершу несмотря ни на какие препятствия, а чего не назначено — не сделаю ни при каких ухищрениях».

Позднее, уже при последней нашей встрече в этой жизни, 13 мая сего года, на мои доказательства того, что у нас нет умиротворения и положение крайне обостряется, он сказал просто:

«Я верю в Россию. Если бы я не имел этой веры, я бы не в состоянии был ничего делать»…

Для него голос веры был аргументом.

Я возразил, что и я верю, но только тогда, когда Россия действует в свойственных ей условиях… А он верил — безусловно, во что бы то ни стало и невзирая ни на что… Это был один из тех людей, которым можно устраивать триумф «за то, что он не отчаялся в спасении отечества».

И вот, с той необоримой силой, которую дает вера, он, ничем не смущаясь, стоял на руле в то время, когда кругом кипела буря и корабль трещал по всем швам, а шквалы ежеминутно готовились снести самого кормчего в бездну. Я говорю не о смерти. Это не в счет. Он сам говорил мне: «Когда я выхожу из дома, я никогда не знаю, возвращусь ли назад». Но не в этом дело, а в шквалах политических. Все время нашего знакомства я только и слышал о хронически готовящихся его «падениях». Сколько раз тончайшие политики назначали чуть не дни этого.

Но он не падал и не упал до конца… Его держало на месте то, что вместо него невозможно было найти другого человека, и у самих противников в последнюю минуту не поднималась рука на него. Всякий понимал, что таких талантов, такой находчивости, такой вечной бодрости не найти. Где взять человека, имеющего в себе такой неистощимый арсенал правительственных средств? И не было, и нет такого. Он один в самую трудную минуту умел найти способы сделать кажущееся невозможным или предотвратить, казалось бы, непредотвратимое. Его личность заменяла все, и государственный корабль, скрипя и треща, двигался, вез сто миллионов пассажиров и подчас даже отражал врагов пальбой из своих подбитых орудий с видом некоторой победоносности.

И я спрашивал себя четыре года, как спрашиваю теперь перед его могилой: что если бы такой капитан шел на настоящем корабле, а не на нашей дырявой посудине? Какие бы страницы славы он прибавил к славным летописям прошлого? Я спрашивал себя — и его самого — зачем плыть на такой рухляди? Допустим, что человек исключительных талантов делает чудо мореплавания, не идя так долго ко дну, и поражает удивлением всякого, следящего за этим непостижимым плаванием. Но ведь не может чудо продолжаться вечно, не может никакая находчивость капитана спасти в конце концов от крушения эти обессмысленные щепки некогда победоносного корабля?

Это было предметом вечных разногласий моих с покойным. Конечно, не он разбил корабль. Он поплыл на том броненосце, где служил юнгой и лейтенантом в ту роковую минуту, когда ему пришлось принять место капитана. Но как не озаботиться исправлением?

Я знал и понимал, что это легче сказать, чем сделать. Тем более, что корабль ведь не стоит мирно в доке, а идет в бурном море, среди неприятельских миноносцев. Но вопрос по крайней мере в плане, в намерениях, в решимости пользоваться каждой минутой, возможной для починки… Об этом я много раз спорил с ним, между прочим и при последнем свидании 13 мая. Потом я отправил ему 6 июля в подкрепление беседы длинное письмо, которое привожу ниже особо. Оно писано ровно за два месяца до смерти Петра Аркадьевича. Но лично говорить с ним уже больше не пришлось. Он то выезжал в имение, то был занят спешными делами и, наконец, сложил свои кости за Царя и родину в такой же чарующей красоте смерти, как умел жить.

Эта смерть составила большой удар для моих надежд, которых я до конца не оставил. Я верил в него именно по искренности его отношения к делу, и он знал это. Мне теперь остались дорогой памяткой его слова, заключившие последний горячий спор. «Я, — сказал он, — знаю очень хорошо, что когда я паду, вы будете приходить ко мне еще охотнее, чем теперь»… Это правда. Я ценил в нем именно его личность, а потому-то и верил, что в конце концов он увидит, что я прав, хотя в действительности оказался только один пункт, на котором он, по собственным словам, согласился со мной, — это именно в отношении произведенного в 1906 году подрыва русской гегемонии в Империи. Однако я верил, что такой отзывчивый ум, проникнутый русским чувством, не может, наблюдая смысл совершающихся фактов, не перейти к сознанию самого содержания национальных русских начал. А если бы П.А. Столыпин дошел до этого — кто мог бы лучше его найти формы и способы воссоздания разрушенных храмин России?

Этого, однако, не случилось. Теперь он ушел навсегда, а мы остались с нашим истрепанным кораблем, на котором едва ли кто способен проплыть благополучно, кроме Столыпина.

Я не упрекаю, конечно, покойного. Он делал, как ему указывал разум, поступил по-своему, как и должно. Иначе он бы и не заслуживал названия государственного человека. Но дозволительно перед могилой его высказать сожаления, которые он слышал от меня при жизни. Дозволительно думать, что, может быть, теперь он бы не был и в могиле, если бы не верил несуществующему умиротворению. Но все — увы! — пошло таким путем, как пошло. Теперь остается только поблагодарить его хоть за то, что он дал, — за эти пять лет спокойной жизни. Это достаточный срок для того, чтобы люди, способные думать, могли приготовиться к какому-либо прочному устроению родины.

Много ли у нас надумали, и что теперь сделают, когда ушел Столыпин, по жалобам своих противников мешавший им, — все это увидит тот, кто доживет… Боюсь, что ничего, пожалуй, не сделают и без него, и тогда придется еще не раз вспомнить Петра Аркадьевича, умевшего выручать нас из бед даже и на нашей дырявой посудине.

Царство ему Небесное и вечная память.

Последнее письмо Столыпину

Ваше высокопревосходительство,

уважаемый Петр Аркадьевич.

Позвольте мне снова возвратиться к вопросу о пересмотре закона 1906 года, который должен сделать номинального носителя Верховной власти государства действительным обладателем присущих ей прав. Дело это неотложимо, так как с нынешним режимом Россия совсем деморализуется и расшатывается. Тут нужны меры, пока еще не поздно.

Вы со всею искренностью старались вырастить государственный строй, врученный Вам на основах 1906 года. Но, положа руку на сердце, Вы не можете не видеть сами, что этот строй становится все хуже и хуже, и ничего лучшего впереди не обещает. На что же Вы уложили такое громадное количество стараний, силы, энергии и, несомненно, огромного искусства? Неужели Россия, по крайней мере ее история, не спросит, почему Вы всего себя истратили на обработку абсолютно бесплодной почвы? А ведь Россия по своим природным данным обладает богатой почвой, действительно сторицей способной окупать государственный труд. Но эта почва лежит вне конституции 1906 года.