Таким-то образом трагедия алкания добра и совершения зла, стремление освободить русскую личность и Русский народ, и вместо того погружение их в деморализацию и порабощение, минутное сознание внутренней нелепости своей работы и припадки сумасшедшей самоуверенности, — все это тянется из поколения в поколение во взаимных отношениях интеллигенции и России… И нет из этого исхода до сих пор.
В Достоевском, однако, произошел именно тот подвиг самоотвержения, который должен бы составить исторический подвиг русской интеллигенции. Она не имела сил пойти за своим пророком, но не могла не чувствовать какой-то его правоты, не могла не ощущать, что в действительности он не «изменник», а носитель какого-то наиболее драгоценного содержания ее же собственной души. Не чувствовать этого она не могла, потому что Достоевский слишком ясно показывал ей ее собственную душу в зеркале своих великих художественных произведений.
В этом отношении он был каким-то пророком. Собственно в его время интеллигенция и народ, которых психология во многом совпадает, по-видимому, совсем не представляли картины такого сумасшедшего дома, такой коллекции ненормальных людей, какие рисовались Достоевским. Его обвиняли в преувеличениях. А между тем его образы были настолько правдой, что невольно привлекали и поражали, приводили в уныние своей несомненностью. Разгадка в том, что Достоевский видел эволюцию русской души на несколько лет вперед, рисовал развитие болезни по первым симптомам. Это пророчество поражало всех по мере того, как выросшие и определившиеся явления начинали уже каждому быть ясны и понятны. Страшные явления нашего времени, сумбурная нелепость нашей революции, постыднейшее падение чести, совести, нравственности, неслыханные проявления трусости и подлости, непостижимая зверская жестокость и т. д. — все это поражает наблюдателя последних десятилетий как нечто неожиданное. Не понимаешь, откуда могло явиться все это в народе, который чуть не вчера имел столько ума и доблести? Один Достоевский не был бы поражен нашими днями, если бы встал из гроба. Он все это указывал давным-давно, ибо все это было у нас, и мы только не умели понимать самих себя, как даже и теперь многие не понимают, что народ, расколовшийся на два слоя, которые только в дружном соединении дают здоровую и разумную жизнь, неизбежно обречен именно на такую «сумасшедшую» деморализацию. Нет сомнения, что Достоевский, 30 лет назад видевший русскую душу, не впал бы в уныние перед этими совершенно понятными для него явлениями.
Есть, конечно, немало людей, которые и теперь не унывают и всем очень довольны. Но это — люди ничтожных требований от личности и жизни. Они довольны нынешней жизнью так же, как были блаженны гиперборейцы[70], отрешившиеся от всех человеческих потребностей, а потому ни в чем не чувствовавшие нужды.
Не таков был Достоевский. Его требования от жизни были высоки, его идеалы захватывали почти недостижимое совершенство. Но ни в свои, ни в наши дни он, не отрешаясь ни на йоту от своей тонкой требовательности, не признал бы законченности отчаяния. Дело в том, что он верил в личность, а потому и в народ, — так же, как верили те самые пророки Израиля, которые не находили слов для изображения гнусности его упадка. Негодование на упадок тесно связано с верой в высоту личности. Душа — Божественна. Она может сатанински падать, но в самом глубоком падении кроет задатки сил для воскресения. Достоевский чрезвычайно любил отыскивать именно искры золота в навозной куче падшего человека. Во всем мире нет и не было художника, кроме великих живописателей житий святых, который был бы сходен с Достоевским в постоянном отыскивании искорок святости в падшем человеке. Это черта глубоко христианская. И то обстоятельство, что художник, столь глубоко проникнутый христианской психологической сознательностью, был порожден нашей безверной, отрицательной интеллигенцией, а потом, поднявшись орлом над ее омраченным сознанием, все-таки не перестал быть ее кровным сочленом, — самый этот факт дает надежду на возможность воскресения нашей интеллигенции. Совершив тот же подвиг, какой характеризует Достоевского, она, быть может, еще станет орудием великих судеб России. Мечта ли это? Во всяком случае, не везде действительное безверие, где сознание не находит формулы алканиям души. Не везде действительная вера, где имеется внешняя формула веры. Не везде святость, где нет внешних проявлений греха, и не везде погибель, где много тягчайших грехов. Нет художника, который бы лучше Достоевского все это видел и изображал. Эта основная черта творчества Достоевского, черта в то же время глубоко русская, и — как ни странно это — глубоко «интеллигентная», — эта черта придает художеству Достоевского величайшую современность. Он захватывал и захватывает по преимуществу не те души, которые достигли христианской высоты, не те, которые погрязли безвыходно в пошлости, а именно те слои людей, в которых еще происходит борьба погибающей души за свое духовное существование. А тон эволюции России дают души именно этой категории.
Стоит окинуть взглядом последние два века, и как решить: имеешь ли перед собой народ погибающий или идущий к великой жизни? Беспримерная ли это в истории бессодержательность или нечто невиданно великое, имеющее обновить мир? Достоевский верил в последнее и, охватывая взором борьбу добра и зла в русской личности, стал истолкователем психологической стороны нашей новейшей истории. Его анализ русской «всечеловечности», значения Пушкина, разбор личностей Алеко, Татьяны[71] и т. д. — это целая философия истории нашей интеллигенции, связанной с судьбами Русского народа. И потому-то так непобедимо захватывает Достоевский внимание человека интеллигенции. Он обличает его, мучит его беспощадным анализом его души, но открывает ему также и пути славного воскресения. Достоевский лично думал даже, что Россия достигнет невиданного миром падения и развращения и только после этого восстанет в идеальной чистоте…
Исполнится ли вторая часть предсказаний пророка — покажет будущее. Воскреснет ли целостная Россия или — как было в древних пророчествах — «спасется только остаток Израиля»? Это увидит тот, кто доживет. Но путь к спасению в подвиге самоотвержения, в отречении от самовлюбленности, в слиянии с народно-христианским идеалом, этот путь Достоевский показывает с силой, какой никто другой не проявил. Он был и остается теперь, тридцать лет по кончине, все тем же пророком интеллигенции, которого она может проклинать и побивать камнями, но от влияния которого не в состоянии освободиться. И дай Бог, чтобы подольше и посильнее жило это влияние, больно прижигая, но и излечивая язвы нашей интеллигентной души.
Праздник русского просвещения
8 ноября 1911 года исполняется 200-летие незабвенной памяти Михаила Васильевича Ломоносова — два века со дня его рождения.
Родная история как будто нарочно приберегла к нашему сбившемуся с пути времени всевозможные напоминания о русском гении, русской доблести, русском самосознании и любви к отечеству, обо всем, что создает великую нацию и государство. Среди этих исторических воспоминаний с особой яркостью светится облик великого первоначальника русского просвещения.
Излишне, конечно, говорить об обстоятельствах его жизни. Всякий школьник давно знает о том,
Не один он выдвигался тогда так необычно.
Это была великая эпоха воскресения национальных сил, которые просачивались изо всех пор России, образуя могучие побеги всего, что требуется для роста и цвета народного. В нашем нынешнем безлюдье только дивишься, откуда бралось все это в стране такой бедной, такой невежественной, задавленной непосильными, казалось, требованиями новой государственности, тяготами беспрерывных войн, — в стране, наконец, в то время захваченной иноземцами, как никогда не бывало ни до, ни после того? Но дело в том, что непременной помощи внешних условий требуют только те народы, которые по внутреннему содержанию ни к чему не способны ни при каких условиях. На свете нет другого богатства, кроме богатства духа, нет другой силы, кроме внутренней, и когда есть в народе это единственное на потребу, он на все находит в себе и людей, и средства, и силы.