Думы двух созывов так бушевали, что трудно было даже говорить о существовании государственных учреждений. Из этого тупика нас вывели не учреждения 1906 года, а акт непосредственного действия Верховной власти — Манифест 3 июня. Наши парламентаристы и доселе признают его незаконным, однако только он дал возможность появления некоторого подобия стройных хоть на вид государственных учреждений.

Началась история третьей Думы. Кто был доволен ее работой? Для этого нужно было быть очень нетребовательным и сверх того не предвидеть, что даже и такой жизнедеятельности нельзя доверять… Она держалась чисто искусственно, постоянными напряженными стараниями правительства, и вот, наконец, в настоящее время мы услышали признание самого главы Кабинета в том, что работать стало совершенно невозможно.

«Припомните, господа, положение государственных дел до мартовских событий, — сказал председатель Совета Министров. — Всем известен, всем памятен установившийся, почти узаконенный наш законодательный обряд: внесение законопроектов в Думу, признание их здесь обыкновенно недостаточно радикальными, перелицовка их и перенесение в Совет. В Совете же — признание правительственных законопроектов обыкновенно слишком радикальными, отклонение их и провал закона. А в конце концов — царство так называемой вермишели и застой во всех принципиальных реформах Заметьте, господа, что я не ставлю вопроса на почву обвинения каких-либо политических партий в излишнем радикализме и излишней реакционности. Я рисую положение как оно есть»[133].

С этой компетентной характеристикой можно только безусловно согласиться.

Картина прискорбна тем более, что председатель Совета не обвиняет даже партий, которых борьба приводит государство к этому бесплодию. Быть может, он склонен обвинять отдельные личности. По крайней мере от присутствия двух из них он счел нужным освободить Государственный Совет. Но силен ли, благонадежен ли государственный строй, который приходит в невозможность работать, если явятся два-три человека, враждебные главе Кабинета?

Констатируя такое безотрадное положение, председатель Совета говорит: «Правительство должно было решить, достойно ли его — корректно и машинально продолжать вертеть правительственное колесо, изготовляя проекты, которые никогда не должны увидеть света, или же правительство, которое является выразителем и исполнителем предначертаний Верховной власти, имеет право и обязано вести определенную яркую политику?»

С нравственной стороны ответ на этот вопрос не подлежит спору. Понятно, что нельзя вечно толочь воду. Можно было уйти в отставку, можно было, пожалуй, попытаться собрать другие «палаты». Но уйти в отставку — это исход личный, а не государственный. Роспуск также едва ли бы мог дать что-либо лучшее. Весьма естественна мысль — добиться от учреждений крупной, необходимой для страны работы.

Председатель Совета Министров так и порешил. Но под влиянием своей веры в правильность основ новых учреждений он начал изыскивать способы оживотворить их путем разыскания живой силы в них самих и в результате пришел только к воскресению бюрократии.

Председателя Совета Министров обвиняют теперь и в произволе, и в неуважении к закону, и во многом прочем. Мы же думаем, что беда прежде всего в недостатках самих учреждений 1906 года. Все их построение таково, что не дает места действию именно живых сил государственности, то есть Верховной власти и народному представительству. Создание бюрократических сфер, эти учреждения, быть может, полубессознательно всюду заложили более всего семена бюрократического действия. И когда правительство решилось, наконец, покончить с периодом «вермишели», оно в этой «конституции» нашло в живом виде только силу бюрократии.

Правительство, по объяснению председателя, исполняет предначертания Верховной власти. Но в учреждениях 1906 года способы действия Верховной власти совершенно не организованы, кроме таких, которые относятся скорее к действиям высшей правительственной власти. Вникая в статьи закона, правительство всюду находило себя властью самостоятельной, а учреждения законодательные даже и в сфере прямой их компетенции оказывались не обеспеченными в правах.

Оказалось, что по закону правительству можно присвоить право пользования 87 статьей при помощи краткосрочных роспусков законодательных учреждений, можно отрицать право запросов Совету Министров. «Конституция» с претензиями на парламентаризм в действительности давала правительству возможность издавать законы и без законодательных учреждений, а их запросы допускать, в сущности, поскольку само признает это возможным, и вообще обнаружила в недрах нового строя еще небывалую силу бюрократии. Путей действия

Верховной власти не указано. Законодательные учреждения в лице Думы получили права очень сомнительные. Государственный Совет, прежде столь независимый, увидал перед собой требование быть в лице всей своей назначенной половины орудием политики правительства… Все власти оказались, по рассмотрении, укорочены и обрезаны, кроме бюрократической, которая кажется почти всемогущей.

Мы внимательно вникаем в прения учреждений и, право, не видим, чтобы такие истолкования смысла новых учреждений были натяжками. Логика «конституции», нам кажется, именно такова, как истолковывает правительство. Оппозиция всех направлений права лишь в том, что в результате получается строй, который, несомненно, без сравнения хуже прежнего грешит бюрократичностью. В прежнем строе Верховная власть явно стояла над правительственной и руко-водила действиями ее. Теперь положение имеет совсем иную тенденцию. А между тем Верховная власть составляет в государстве саму душу нации, и акты ее действия по существу не могут быть узурпаторскими. Советы же министров и их председатели не имеют ни искры такого значения. Их власть, раздуваясь до чрезмерности, должна приобретать характер произвольный. Национальное же отношение к власти Верховной и к власти правительственной совершенно различно. Основной факт русской национально-государственной психологии составляет то, что народ безусловно чтит Царя и Ему готов повиноваться беспрекословно. К министрам же он вовсе не имеет и тени такого отношения. Они для него — люди, как и все прочие. Таким образом, замена явного голоса Верховной власти голосом правительственной власти способна дать государству указание далеко не авторитетное. Легко понять, как это должно отражаться на государственной прочности.

Вступательство Верховной власти в законодательные решения тоже не может угрожать парализацией законодательных учреждений. Наоборот, чрезмерно сильная власть правительства над законодательными учреждениями неизбежно должна подрывать плодотворность законодательной работы, которая требует свободы суждения, полной независимости мысли. Точно таково же положение народного представительства.

Наша бюрократическая «плетора»[134] составляла характеристическую черту дореформенного строя, но это было не выражением монархического начала, а составляло его извращение, и преувеличенной властью бюрократии все были недовольны. Что же сказать теперь, если бы ее власть оказалась лишь еще более выросшей и если бы весь смысл реформы 1904–1906 годов свелся к созданию системы почти беспредельной власти бюрократической части государственных учреждений? А между тем первые же попытки к созданию энергической работы обнаружили, что в установлениях 1906 года заложены ростки чисто бюрократической государственности…

И вот почему пересмотр законоположений 1906 года, как мы говорили, составляет настоятельную потребность времени.

Несколько слов о «конституции»

Нас спрашивают, почему мы в своих статьях нередко употребляем слово «конституция»? «Неужели Московские Ведомости признают конституцию?» — спрашивают нас. Считаем небесполезным объясниться, чтобы недоразумения в понимании терминов не затемняли столь необходимого в настоящее время понимания самой сущности нашего политического положения.