В отношении идеала, в отношении Бога Монарх имеет не права, а обязанности. Если он, потеряв веру или по каким-либо другим причинам не желает более исполнять обязанностей, то все, что можно допустить по смыслу принципа, есть отречение от престола. Только тогда в качестве простого гражданина он мог бы наравне с другими стремиться к антимонархическому coup d’étât. Но упразднить собственную обязанность, пользуясь для этого орудиями, данными только для ее выполнения, это, конечно, составило бы акт величайшего нарушения права, какое только существует на земле.
XXVI
Слабость политического сознания. — Грозный. — Петр Великий. — Господство частного вдохновения над принципом. — Подрыв собственной идеи власти. — Вторжение абсолютизма
Наряду с вдохновенными проявлениями монархического инстинкта нельзя не видеть, что политический разум у нас далеко не стоял на высоте инстинкта и рассудка, которыми строилась Русская земля.
У нас решительно нет эпохи, в которую не видно было бы недостаточной сознательности нашего политического принципа. Не касаясь первых веков, когда он, естественно, затемнялся могучей аристократией удельного периода, местами уступавшей место демократии, даже в эпоху национальной «реставрации», после 1612 года, мы видим неумение разобраться, например, в отношениях Церкви и государства, причем эти отношения складываются под влиянием скорее личных талантов, чем сознательной политической идеи. У такого замечательного государственного человека, как Филарет Никитич, государственно-церковная политика складывается, видимо, под влиянием случайных условий личного положения. Эпоха Никона, обнаружив чрезмерные притязания иерархии, в то же время и со стороны государственной власти не показала большого уменья разобраться в вопросе, столь важном для самодержавного принципа. Самодержавная идея во многом несомненно затуманивалась даже для такого проницательного «теоретика», как Иоанн Грозный. Так, например, известный совет Вассиана «если хочешь быть самодержцем, не держи советников умнее себя» был принят Грозным как некоторое откровение. А между тем, что может быть по идее более противно монархическому принципу? Точно так же совершенно противны ему меры, неоднократно принимавшиеся Иоанном для отделения государства от «земства», вроде назначения особого «земского царя» Симеона[37] и более учреждение опричнины. Опричники, как особый «корпус жандармов», конечно, могли быть нужными для борьбы с боярством. Но Иоанн придавал своей опричнине какой-то особо глубокий, принципиальный смысл, и даже в завещании детям своим говорит, что в ней для них, если пожелают воспользоваться, «оборазец учинен готов».
Но особенно любопытный пример представляет Петр Первый. Самодержавный инстинкт у него поистине гениально велик, но повсюду, где нужно самодержавное сознание, Петр совершает иногда поразительные подрывы свой собственной идеи. Инстинкт почти никогда не обманывал его в чисто личном вопросе: что он, Петр, как Монарх, должен сделать? Но когда ему приходилось намечать действие Монарха вообще, то есть в виде постоянных учредительных мер, Петр почти всегда умел решить вопрос только посредством увековечения своей личной, частной меры. Принцип есть отвлечение того общего, что объединяет частные меры и что, следовательно, приложимо ко всем разнообразным случаям: этого принципа у Петра и не видно. Он гениальным монархическим чутьем знал, что должен сделать он, и оказывался страшно беспомощен в понимании того, что должно делать вообще. Поэтому он личным примером укрепил у нас монархическую идею, быть может, как никто; в то же время всеми действиями, носящими принципиальный характер, до такой степени подрывал эту идею, что нужно только удивляться крепости принципа, безвредно пережившего наследство Петровских времен.
В самой общей, основной задаче своей миссии Петр безусловно прав. Он понял, что как Монарх, как носитель самодержавной идеи должен бестрепетно и хотя бы вопреки желаниям народа взвалить на свои плечи страшную задачу: привести Россию возможно больше и возможно скорее к обладанию средствами европейской культуры. Когда мы вспомним обстоятельства конца XVII века, то нельзя не сознаться, что это было для России вопросом «быть или не быть». И однако задача недостаточно сознавалась. Сверх того, для России она была прямо непосильна. Поэтому Петр был безусловно прав для себя, для своего момента и для своей личности, употребив весь свой Царский авторитет и власть для того, чтобы создать жесточайшую диктатуру, силой двинуть страну и, за слабостью ее средств, закабалить всю нацию на службе целям государства. Другого исхода не было, и Петр, закабаляя всех на одном главнейшем деле, был поэтому прав.
Но как только эта диктатура, как это всеобщее закабаление становится из временной меры постоянным устройством, дело совершенно изменяется.
Эта система так же относится к политике, как реквизиция к правильному финансовому обложению. Бывают моменты, когда реквизиция — есть единственное средство, и когда она необходима. Но возведенная в систему, она разоряет страну. Точно так же всеобщее закрепощение государства, делаясь системой, должно в корень разрушить всякий естественный социальный строй, уничтожить все самостоятельные родники общественной жизни…
Церковная политика Петра еще более характеристична. Здесь повторяется та же черта. Имея временную надобность не обращать внимания на противодействие известной доли иерархии, Петр вместо простого пользования этим бесспорным правом Самодержца задумывает уничтожение самостоятельности Церкви и направляет злой гений Феофана Прокоповича на самую рискованную ломку того, что, собственно говоря, выше прав даже Самодержца. В своем письме восточным патриархам Петр объясняет, что боится Божия гнева за нестроение Церкви, почему и предпринял ее реорганизацию. Однако же при самом даже небольшом сознании своего принципа Петр мог бы вспомнить, что организация местных церквей установлена и освящена вселенской Церковью задолго до него, когда еще и России не существовало, а посему, если точно необходимо было устроить Русскую Церковь, действительно расстроенную его же нежеланием целых 20 лет избрать нового патриарха, то для этого устроения вовсе не имелось надобности в измышлениях Феофана Прокоповича и вообще кого бы то ни было.
Помимо этого известен принцип, положенный в основу Духовного Регламента, будто бы Монарх есть «крайний судия» высшего управления Церковью, без всяких ограничений этой воображаемой компетенции. Насколько этот принцип уклоняется от русской действительности, видно уже из того, что даже по основным законам после Петра, когда наступили времена кодификации, не только православная вера была признана господствующей в России, но и от самого Монарха требуется, как обязательное условие, исповедывание именно православной веры. Как сын же Православной Церкви, он является ее попечителем, ктитором[38], но никак не «крайним судьей». Эта принципиальная ошибка породила неисчислимый вред не только при самом Петре, но и после него, ибо в своем отношении к Церкви Петр подрывал самое основание монархической власти, ее нравственно-религиозную основу.
Не останавливаясь долее на этих прискорбных обстоятельствах, породивших известную ходячую фразу о «вавилонском пленении» Русской Церкви, туманность монархической идеи в Петровской реформе можно достаточно видеть в уничтожении правильного престолонаследия. Здесь опять совершенно случайное, чисто личное затруднение заставляет Петра возвести в принцип то, что может быть допустимо лишь в качестве неизбежного иногда нарушения принципа.
Устав Петра о престолонаследии, изданный уже по смерти несчастного сына его, называет наследство старшим сыном «недобрым обычаем» и устанавливает «дабы сие было всегда в воле правительствующего Государя, кому оный хочет, тому и определит наследство»[39]. В довершение же всего, до самой кончины он не собрался, несмотря на опасное состояние своего здоровья, назначить себе никакого наследника.