Погода теперь стала просто ужасной. Непрерывно шел дождь со снегом, бушевали грозы и метели. Стало очевидно, что в течение нескольких следующих месяцев в Азраке не будет ничего, кроме обучения и агитации за арабское движение. Я не проявлял в этом отношении особого рвения. Когда бывало необходимо, я вносил свою лепту в утомительное дело обращения в новую веру, но все время отлично осознавал при этом как противоестественность своей причастности к этому, так и неуместность союзнической пропаганды национального освобождения. Эта война, в моем понимании, являлась борьбой с мышлением, уводившим в сторону от проблемы, за внедрение в сознание людей естественного доверия к восстанию. Мне приходилось убеждать себя, что британское правительство действительно может придерживаться духа своих обещаний. Это бывало особенно трудно, когда я уставал и болел, когда бредовая деятельность моего мозга разрывала в клочья мое терпение. И тогда, вслед за грубовато-прямым бедуином, который мог бы прорваться ко мне с пышным приветствием: «О, Ауранс» – и без дальнейших комплиментов выложить свои нужды, эти безликие горожане посходили бы с ума в своей готовности пресмыкаться в надежде получить аудиенцию у князя, бея, повелителя и освободителя. Такие сомнительные достоинства, подобные латам на турнире, были, разумеется, полезны, однако не только неудобны, но и весьма посредственны.

Я никогда не страдал высокомерием, наоборот, старался быть доступным для каждого, даже если большинство считало нужным являться ко мне ежедневно. Я старался быть как можно более красноречивым, поддерживая своим примером привычный стандарт жизни. У меня не было ни собственных шатров, ни поваров, ни слуг, только телохранители, которые числились солдатами, а не прислугой; что и говорить об этих византийских лавочниках, всеми силами старавшихся развратить нашу простоту! И я в ярости оставил их, решив отправиться на юг и посмотреть, возможны ли в эту холодную непогодь какие-то активные действия в районе Мертвого моря, которое турки удерживали как рубеж, отделявший нас от Палестины.

Мои последние деньги были отданы шерифу Али, чтобы он смог продержаться до весны, ему же были переданы на попечение индусы. В частности, мы купили для них верховых верблюдов, на случай внезапной необходимости каких-либо действий еще зимой, хотя Али с презрением отвергал ежедневно поступавшие сведения об угрозе турок Азраку. Мы с ним тепло распрощались. Али отдал мне половину своего гардероба: рубахи, головные платки, пояса, кители, а я ему – половину своего. Мы расцеловались, как Давид с Ионафаном, одевшись каждый в платье другого, и я в сопровождении одного лишь Рахайля устремился к югу.

Мы выехали из Азрака вечером, взяв курс на горевший закатом запад; клиньями пролетавшие над нами в лучах заходившего солнца стаи серых журавлей казались нам наконечниками гигантских стрел. Начало пути было трудным. Ночная тьма охватила нас на подходе к Вади-Бутуму, где ехать стало еще труднее. Вся равнина была пропитана водой, и наши верблюды то и дело оступались на скользком грунте. Мы падали не реже их, но хорошо уже и то, что между падениями чувствовали себя в седлах спокойно, тогда как наши животные отдыха не знали, продолжая везти нас вперед. К полуночи мы переправились через Гадаф. Надо сказать, что двигаться по этому болоту было просто ужасно. У меня не проходила слабость после случившегося в Дераа, мышцы были дряблыми и горели как в лихорадке, каждое новое усилие пугало меня, вызывая скверные предчувствия. И мы сделали привал.

Мы уснули там, где остановились, прямо в грязи, густо облепленные ею. Проснулись на рассвете и постарались бодро улыбнуться друг другу. Дул сильный ветер, и земля стала подсыхать. Это было важно, так как я хотел добраться до Акабы до того, как люди Вуда уедут оттуда с обратным караваном, а у них были основания торопиться. Еще одной (и притом досадной) причиной форсировать наше продвижение было то, что мое тело отказывалось ехать быстрее. До полудня мы еле продвигались вперед, потому что верблюдам приходилось тащиться по хрупкой корке, покрывавшей рыхлые осколки кремня, и их ноги проваливались в подстилавшую этот слой красную глину. Во второй половине дня по ставшему более твердым грунту ехать было легче, и мы быстро приближались к поднимавшимся к небу наподобие белых шатров вершинам Тлайтуквата.

Внезапно совсем близко послышались выстрелы, и вниз по склону к нам устремились четверо всадников. Я спокойно остановил своего верблюда. Видя это, они спрыгнули на землю и, размахивая винтовками, побежали к нам. Они спросили меня, кто я такой, а сами назвались людьми из племени джази ховейтат. То была явная ложь, потому что на их верблюдах я разглядел клейма Фаиза. Они наставили на нас винтовки и потребовали, чтобы мы спешились. Я в ответ рассмеялся, что было верной тактикой поведения с бедуинами в критических обстоятельствах. Это их озадачило. Я спросил у самого крикливого, знает ли он свое имя. Он посмотрел на меня, явно думая, что я сумасшедший. Потом подошел ближе, не снимая пальца с курка; я наклонился к нему и прошептал, что он, видимо, из племени терас, потому что только человек из этого племени мог быть таким невежливым. Говоря это, держал его под прицелом, пряча пистолет под плащом.

Это было вызывающим оскорблением, но он был так удивлен тем, что первый встречный провоцирует вооруженного человека, что на минуту отказался от своего намерения нас убить. Он, оглядываясь по сторонам, отступил на шаг в страхе, что где-то поблизости у нас подкрепление, придающее нам такую уверенность. Я тут же тронул повод верблюда и медленно поехал дальше, почувствовав, как мурашки поползли у меня по спине, и позвал за собой Рахайля. Они не тронули и его и дали ему дорогу. Когда мы отъехали уже ярдов на сто, они спохватились и принялись стрелять, но мы быстро перевалили через бугор в очередную лощину и пустили в галоп верблюдов, легко поскакавших по твердому грунту.

На закате мы посмотрели с гребня горы назад, на расстилавшуюся под нами северную равнину, в густом мраке которой здесь и там ярко вспыхивали точки, а то и целые всполохи темно-красного пламени от заходившего солнца, отражавшегося в лужах и неглубоких озерках, образовавшихся после дождя на ровной поверхности земли. Эти кроваво-красные вспышки, слегка раскачиваясь, становились настолько виднее самой равнины, что словно уносили наш взгляд на многие мили вперед, создавая иллюзию миража.

Мы проехали Баир уже глубокой ночью, когда во мраке догорали последние костры у его шатров. Увидев на дне долины звезды, отразившиеся в воде, мы напоили своих тяжело дышавших верблюдов из глубокого пруда от прошедшего накануне дождя. После этого мы устроили им получасовой отдых: ночное путешествие было трудным не только для людей, но и для животных. Днем верблюдам были видны неровности дороги, они бежали вперед, волнообразно покачиваясь, и всадник мог компенсировать движениями тела толчки, неизбежные как при широком шаге, так и когда верблюд шел более легкой рысью, однако ночью ничего не было видно и тряска просто изматывала.

У меня начался тяжелый приступ лихорадки, это меня раздражало, и я не обращал внимания на просьбы Рахайля остановиться. Этот юноша месяцами сводил всех нас с ума своей неиссякаемой энергией и высмеиванием наших слабостей, так что на этот раз я решил предоставить его самому себе и не отозвался. Перед рассветом он плакал от жалости к себе, правда негромко, так, чтобы я не слышал.

Рассвет в Джефере наступал неуловимо, прорывался сквозь дымку тумана как некий призрак солнечного света, оставляя нетронутой землю, и его вспышка воспринималась одними глазами. Верхние части окружающих предметов оставались матово-тусклыми на фоне жемчужно-серого горизонта, а нижние словно мягко плавились в грунте. Наши тени не имели четкого контура, и мы не были уверены в том, что это размытое пятно внизу, на почве, и есть тень, отбрасывавшаяся нами. Незадолго до полудня мы доехали до лагеря Ауды. Мы остановились, чтобы приветствовать его и получить немного джауфских фиников. Ауда не мог предоставить нам сменных верблюдов, и, едва стало смеркаться, мы снова уселись на своих животных и двинулись к железной дороге.