Проехав еще четыре мили, мы разбили лагерь под сенью развесистых деревьев, в густых зарослях колючего кустарника, под переплетенными сверху ветками которого, как в шалаше, было пустое пространство. Днем ветви служили каркасом для одеял, под которыми мы скрывались от деспотичного солнца, а ночью – крышей, под которой мы спали. Мы давно привыкли спать прямо на земле, под луной и звездами, ничем не отгораживаясь ни от ветра, ни от ночных звуков пустыни, и по контрасту это наше укрытие казалось нам странным, но обещавшим полный покой за его импровизированными стенами и крышей над головой, хотя крыша эта была очень ненадежна и едва закрывала от нас своей сеткой усеянное звездами небо.
Я же опять был болен, лихорадка усиливалась, тело мучили фурункулы и потертости от пропитанного потом седла. Когда Насир без всяких моих просьб решил остановиться на середине дневного перехода, я, к его большому удивлению, тепло его поблагодарил. Мы были теперь на известняковом гребне Шефа. Перед нами раскинулось большое темное лавовое поле, а невдалеке от него виднелся сплошной ряд красных и черных скал из песчаника, с коническими вершинами. Воздух на этом высоком плоскогорье был не таким раскаленным. Утром и вечером здесь нас обдували потоки ветра, хорошо освежавшие после изнуряющего неподвижного воздуха долин.
Следующим утром мы позавтракали жареным верблюжьим мясом и, чувствуя себя намного бодрее, пустились в дорогу по плавно опускавшемуся плато из красного песчаника. Вскоре мы оказались у первого разрыва в его поверхности – то был узкий проход к ложу поросшей кустарником песчаной долины, по обе стороны которой обрывались пропасти с обнажениями песчаника и вздымались зубчатые вершины, постепенно становившиеся все выше по мере того, как мы опускались. Их контуры резко очерчивались на фоне утреннего неба. Дно долины лежало в тени, воздух отдавал сыростью и запахом разложения. Гребни скал над нами выглядели как-то странно обрезанными, словно фантастические парапеты. Мы продолжали зигзагами спускаться все глубже, как будто в чрево земли, пока через полчаса не вышли через резко сузившееся ущелье в долину Вади-Джизиль – главное русло этих песчанистых областей, конец которого мы видели близ Хедии.
Вади-Джизиль представляла собой глубокую горловину шириной в двести ярдов, поросшую тамариском, пробившимся к солнцу через слой наносного песка и из мягких двадцатифутовых насыпей, громоздившихся везде, где водовороты паводка или завихрения ветра отложили у подножий скал массы тяжелой пыли. Стены этой горловины были сложены параллельными напластованиями песчаника, прорезанного во многих местах красными включениями. Гармония темных скал, их розовых подножий и бледно-зеленого кустарника ласкала глаза, за долгие месяцы измученные чередованием ослепительного солнечного света днем и непроглядного темно-коричневого мрака пустыни по ночам. С наступлением вечера заходящее солнце окрашивало своим сиянием одну сторону долины в темно-красный цвет, оставляя другую в фиолетовом мраке.
Наш лагерь расположился на склонах едва поднимавшихся от поверхности земли, поросших сорняками дюн в излучине долины, где узкая расщелина образовала обратный сток и небольшой водоем, в котором оставалась солоноватая, неприятная на вкус вода от зимнего паводка. В зарослях олеандра, зеленевших в конце долины, виднелись белые верхушки палаток Шарафа. Мы послали человека, чтобы он узнал новости. Там ему сказали, что Шараф возвратится на следующий день, и, таким образом, мы провели две ночи в этом игравшем странными красками месте, отличавшемся каким-то особенно гулким эхом. Солоноватая вода вполне годилась для наших верблюдов, да и сами мы выкупались в ней, безуспешно сражаясь с полуденным зноем. Мы поели, как следует выспались и разбрелись по ближайшим лощинам, разглядывая горизонтальные розовые, коричневые, кремовые и алые пласты обнажений, почти идеально плоская поверхность которых была словно разрисована то более светлыми, то более темными тонкими причудливыми узорами. Я провел полдня, лежа под стенкой (вероятно, сложенной из блоков песчаника каким-нибудь пастухом), наслаждаясь послеполуденным теплым воздухом и мягким солнечным светом и вслушиваясь в шелест ветра на верхних грубых глыбах над моей головой. Долина была объята извечным покоем, который лишь подчеркивался этим едва уловимым звуком.
Глаза у меня были закрыты, и я уже задремывал, когда услышал чей-то юношеский голос. Сбросив дремоту, я увидел сидевшего передо мной на корточках взволнованного новичка-агейла по имени Дауд. Он взывал о помощи. Его приятель Фаррадж по неосторожности спалил их палатку, и Саад, капитан агейлов Шарафа, собирался выпороть виновника. Если бы я заступился за Фарраджа, его освободили бы от наказания. Случилось так, что именно в этот момент ко мне подошел и сам Саад; пока я излагал ему суть дела, Дауд сидел с полуоткрытым от напряжения ртом, прищурив большие темные глаза и тревожно нахмурив прямые брови. Его зрачки, чуть смещенные от центра глазного яблока, недвусмысленно говорили о его готовности на все.
Ответ Саада был неутешительным. Эта парочка вечно влипала во всякие истории, а их проделки настолько надоели капитану, что строгий Саад решил выпороть парня, чтобы другим было неповадно нарушать порядок. Единственное, что он был готов сделать, учитывая мое ходатайство, – это позволить Дауду разделить участь своего друга. Услышав это, Дауд вскочил, поцеловал мне и Сааду руки и пулей помчался по долине. А Саад, смеясь, рассказал мне историю этой известной всем пары. Они являли собою пример тех восточных парней, для которых отсутствие в армии женщин делало неизбежной взаимную привязанность. Такая дружба нередко превращалась в глубокую и сильную мужскую любовь, выходившую далеко за рамки нашего представления о плотских отношениях. Пока они оставались невинными, они проявляли горячность и бесстыдство. Но переступив порог сексуального общения, оказывались во власти бездуховной связи, основанной на стойком желании отдаваться и брать, подобной браку.
Шараф на следующий день не приехал. Утро прошло у меня за беседой с Аудой о предстоящих походах, а Насир в это время выщелкивал из коробка большим и указательным пальцем зажженные спички, запуская их в нас через палатку. В самом разгаре этого веселого времяпрепровождения к нам приковыляли две согбенные фигуры с застывшей болью в глазах и вымученной улыбкой на устах. То были горячий Дауд и его любовник Фаррадж, красивое женоподобное создание с мягкими чертами гладкого невинного лица и с полными слез глазами. Они заявили, что готовы служить мне. Я же в них не нуждался, заметив между прочим, что после порки они вряд ли смогут сидеть в седле. На это они возразили, что поедут без седел. Мне пришлось добавить, что я человек простой и что мне не нравится, когда меня окружают слуги. Раздосадованный Дауд сердито отвернулся, но Фаррадж стал убеждать, что при мне должны быть верные люди и что они будут сопровождать меня всюду лишь из чувства благодарности, ничего за это не требуя. Пока более упрямый Дауд продолжал демонстрировать недовольство, его приятель упал на колени перед Насиром, и вся его женственность отразилась в мольбе принять их предложение. В конце концов я по совету Насира взял обоих, главным образом потому, что они показались мне очень юными и чистыми.
Глава 41
Шараф вернулся лишь на третий день утром, о чем нам стало известно по сильному шуму: арабы из его летучего отряда палили залпами в воздух, и эхо выстрелов долго перекатывалось по извилистой долине, создавая впечатление, будто отражавшие его склоны голых гор присоединялись к этому салюту. Отправляясь к нему на беседу, мы надели самую лучшую одежду. Ауда облачился в купленную в Ведже шинель из тонкого сукна мышиного цвета с бархатным воротником и в желтые сапоги с эластичными вставками. Когда он шел, его длинные волосы, окаймлявшие изможденное лицо, развевались под легким ветром. Шараф был к нам добр, потому что ему удалось захватить на железной дороге пленных и взорвать полотно вместе с водокачкой. Одной из принесенных им новостей было то, что в Вади-Дераа, по которой нам предстояло проехать, после прошедших ливней образовались озера дождевой и, разумеется, пресной воды, пригодной для питья. Это должно было сделать наш переход до Фаджра короче на пятьдесят миль, к тому же снималась угроза страданий от жажды. Это было очень важно, поскольку общая емкость наших вместилищ для воды составляла всего около двадцати галлонов на пятьдесят человек – слишком малая гарантия безопасности.