Наконец, когда я был окончательно разбит, они, казалось, почувствовали удовлетворение. Я каким-то образом оказался уже не на скамье, а лежал на боку на грязном полу, где свернулся в полубессознательном состоянии, жадно хватая ртом воздух и смутно ощущая подобие комфорта. Я напрягся, чтобы до того, как умру, исследовать всю боль с точки зрения уже не актера, а зрителя, не думая о том, как судорожно извивается и вопит мое тело. И все же я понимал или, может быть, представлял себе, что происходило со мною.

Я помнил, как капрал, пнув меня подкованным сапогом, велел мне подняться (действительно, на следующий день мой правый бок потемнел и раздулся, а поврежденное ребро при каждом вдохе причиняло мне острую боль). Как, бессмысленно улыбаясь ему, я испытывал ощущение восхитительного тепла, вероятно сексуального, переполнившего меня, а затем он вскинул руку с плетью и со всего размаху ударил меня в пах. Это заставило меня сложиться пополам, с криком или, вернее, в бесплодной попытке закричать, приведшей лишь к тому, что задрожали мои раскрытые пересохшие губы. Кто-то весело рассмеялся. «Постыдитесь, вы же его убьете», – прозвучал чей-то голос. Последовал еще один удар. В голове возник какой-то гул, и у меня в глазах почернело, а внутри меня сквозь разрывавшиеся нервы словно выходил стержень жизни, исторгаемый из своей оболочки этой последней неописуемой болью.

Судя по вновь появившимся синякам, они, возможно, продолжали меня бить и дальше, а потом я понял, что меня волочат за ноги двое солдат, едва не разрывая пополам, тогда как третий сидит на мне верхом. Это в какой-то момент показалось мне лучше порки. Затем меня потребовал Нахи. Они плеснули мне в лицо водой, слегка обтерли грязь, подняли меня, сотрясаемого позывами к рвоте и, задыхаясь, просящего о пощаде, и потащили туда, где лежал Нахи; но на этот раз он немедленно отверг меня, как какую-нибудь слишком потрепанную и заляпанную кровью вещь, ругая моих мучителей за излишнее рвение, которое испортило меня, однако они, без сомнения, вложили в меня не больше усилий, чем обычно, – дело было главным образом в моей изнеженной коже, более чувствительной, чем у любого араба.

Упавшему духом капралу, самому молодому и симпатичному из всей охраны, пришлось оставаться у бея, тогда как остальные вынесли меня по узкой лестнице на улицу. Ночной холод, обрушившийся на мое пылающее тело, и неподвижное сияние звезд после ужаса последнего часа заставили меня снова разрыдаться. Солдаты же, которым теперь ничто не мешало говорить со мною, назидательно объяснили мне, что подчиненные должны либо сносить прихоти своих офицеров, либо платить за это, подвергаясь еще большим страданиям, как только что случилось со мной.

Они отвели меня пустынной, погруженной во мрак улицей к стоявшей за домом губернатора деревянной пристройке, в которой было много пыльных стеганых одеял. Появился какой-то армянин-камердинер, который в полусонном состоянии наспех обмыл меня и перевязал мои раны. Затем все ушли, а последний солдат, задержавшись около меня, улучил момент, чтобы прошептать мне, что дверь в соседнюю комнату не заперта.

Я лежал в болезненном оцепенении, с ужасной головной болью, медленно немея от холода, пока через щели сарая не забрезжил рассвет, а на станции не просвистел паровоз. Эти проявления реальной жизни, а также мучительная жажда вернули меня к жизни, и я обнаружил, что боль немного утихла. С мальчишеского возраста меня мучили наваждения и тайный страх перед испытанием болью. Не излечился ли я теперь? И все же первым ощущением этого утра была боль. С ним я, голый, заставил себя подняться на ноги и застонал, осознав, что это не сон и что пять лет назад в Хальфати со мной, робким новобранцем, произошло нечто подобное, но менее позорное.

Соседняя комната была чем-то вроде соединения амбулатории с аптекой. На ее двери висела одежда, сшитая из низкосортной ткани. Я медленно и неловко, из-за моих распухших запястий, натянул ее на себя и выбрал из лекарств едкий препарат, который бы мог спасти меня от нового плена. Окно выходило к длинной белой стене. Я с трудом выкарабкался наружу и, пошатываясь, пошел по дороге в сторону деревни, мимо немногих уже пробудившихся ото сна солдат. Они не обратили на меня никакого внимания. Действительно, в моей мрачной и непривлекательной одежде, красной феске и домашних туфлях не было ничего особенного, но, только закусив до боли язык, мне удалось не сойти с ума от неотвязного страха. Дераа слыл бесчеловечно-порочным и жестоким городом, и раздавшийся на улице, за моей спиной, смех какого-то солдата подействовал на меня как ушат ледяной воды.

Рядом с мостом были колодцы, вокруг которых расположились солдаты, а среди них и женщины. Боковой желоб был свободен. Остановившись у его конца, я зачерпнул в ладони немного воды и протер ею лицо, потом напился, что было для меня особенно драгоценно, и наконец направился низом долины к югу, беспрепятственно уходя с людских глаз. По этой долине проходила скрытая дорога, по которой наш планировавшийся рейд должен был тайно подойти к городу, чтобы застать врасплох турок. Таким образом, спасаясь бегством, я разрешал, правда слишком поздно, проблему, которая привела меня в Дераа.

Немного погодя меня догнал на своем верблюде какой-то человек из племени сердие, ехавший в Нисиб. Я объяснил ему, что там у меня дела и что я уже стер ноги. Он сжалился надо мной и посадил за своей спиной на свое доброе животное, в которое я вцепился, не отпуская рук до конца дороги. Шатры племени стояли перед самой деревней, где я и обнаружил обеспокоенных Фариса и Халима, торопившихся узнать, как мне удалось спастись. Халим ночью подъезжал к Дераа и по отсутствию слухов обо мне понял, что достоверно никто ничего не знал. Я рассказал им нехитрую сказку о падких на взятку и легко клевавших на обман турках, о которой они обещали не распространяться, громко смеясь над простаками-турками.

Всю ночь напролет мне снился большой каменный мост под Нисибом. Не то чтобы моя надломленная воля теперь слишком пеклась об арабском восстании (или о чем угодно другом, кроме собственного излечения); однако, поскольку война была моим хобби, верный своему обыкновению, я должен был заставить себя пройти ее до конца. После всего случившегося я взял лошадь и осторожно направился к Азраку, без происшествий в пути, за тем исключением, что встретившийся нам разбойничий отряд Вульда Али беспрепятственно пропустил нашу группу, не тронув ни нас самих, ни наших лошадей, когда узнал, кто мы такие. То было довольно неожиданное благородство, поскольку Вульд Али пока еще не относился к кругу наших сторонников. Их предупредительность (выказанная немедленно, как если бы мы заслужили уважение этих людей) на мгновение укрепила во мне волю нести бремя памяти о той ночи в Дераа, когда невозвратимо пала крепость моей чистоты.

Глава 81

Ксури, друзский эмир Сальхада, приехал в наш старый форт со своим первым визитом к шерифу Али перед самым моим возвращением. Он рассказал нам конец истории алжирца Абдель Кадера. Незаметно ускользнув от нас, тот отправился прямиком в свою деревню и триумфально вступил в нее под развевавшимся арабским флагом в окружении галопировавших вокруг него семи кавалеристов, оглашавших окрестности выстрелами в воздух. Это привело людей в изумление, а турецкий губернатор выразил протест, находя, что подобные действия являются для него оскорбительными. Его представили Абдель Кадеру, который, величественно восседая на диване, произнес высокопарную речь, заявив, что захватил Джебель-Друз с его помощью и подтверждает назначения всех действовавших чиновников. Утром следующего дня он совершил вторую официальную поездку по округу. Последовала новая жалоба обиженного губернатора. Эмир Абдель Кадер обнажил свою оправленную золотом саблю работы мастеров Мекки и поклялся, что отсечет ею голову Джемаля-паши. Друзы осудили его, указав, что подобные заявления не должны делаться в их доме в присутствии его превосходительства губернатора. Абдель Кадер обозвал их подлецами, сукиными детьми, обманщиками-спекулянтами и предателями. Друзы возмутились. Абдель Кадер в ярости выбежал из дома и вскочил в седло, прокричав, что, когда добьется своего, весь Джебель-Друз будет на его стороне. Вместе со своими семерыми слугами он помчался к станции Дераа, на территорию которой вступил так же, как и в Сальхад. Турки, наслышанные о его старческом слабоумии, дали ему поиграть. Они не поверили даже пущенному им слуху о том, что мы с Али той ночью попытаемся взорвать Ярмукский мост. Однако когда мы это сделали, они отнеслись к нему более серьезно и отправили его под охраной в Дамаск. Грубый юмор Джемаля получил хорошую пищу, и он освободил Абдель Кадера из-под стражи, превратив его в посмешище. Тот постепенно становился все сговорчивее. Турки снова стали использовать его как агента-провокатора, своего рода распылителя энергии, которую генерировали местные сирийские националисты.