Я спросил Фейсала о его теперешних планах. Он ответил, что до падения Медины они неизбежно будут связаны здесь, в Хиджазе, вынужденные плясать под дудку Фахри. По его мнению, турки нацеливались на то, чтобы вернуть себе Мекку. Основой их силы теперь являются мобильные колонны, которые они могут двинуть на Рабег по разным дорогам, что держит арабов в постоянной тревоге. Пассивная оборона гор Субха показала, что арабы не слишком блестящие защитники. Однако когда противник приходит в движение, их с трудом приходится сдерживать.

Фейсал был намерен отойти еще дальше, к Вади-Янбо, границе племени джухейна. С набранным там свежим ополчением он намеревался маршем пройти на восток, к Хиджазской железной дороге за Мединой, а Абдулла в это время через лавовую пустыню атаковал бы Медину с востока. Он надеялся на то, что Али одновременно выступит из Рабега, а Зейд вступит в Вади-Сафру, чтобы связать крупные турецкие силы в Бир-Аббасе и взять его рукопашным штурмом. Согласно этому плану, Медине угрожало бы наступление со всех сторон одновременно. Каков бы ни был результат, сосредоточение арабских сил с трех сторон по меньшей мере расстроило бы подготовленное турками наступление с четвертой и обеспечило бы Рабегу и северному Хиджазу передышку для подготовки к эффективной обороне, а то и к контрнаступлению.

Мавлюд, беспокойно вертевшийся во время нашего долгого, неторопливого разговора, в конце концов не выдержал и воскликнул: «Довольно расписывать нашу историю. Нужно сражаться, сражаться с ними и убивать их. Дайте мне батарею горных орудий Шнайдера и пулеметы, тогда я покончу со всем этим и без вас. Мы только говорим, говорим и ничего не делаем». Я возразил ему не менее эмоционально, и Мавлюд, великолепный воин, считавший сражение проигранным, если он не может продемонстрировать собственные раны в доказательство своего непосредственного участия в бою, принял мой вызов. Пока мы с ним препирались, Фейсал смотрел на нас с одобрительной ухмылкой.

Этот разговор был для Мавлюда настоящим праздником. Его вдохновлял даже такой пустяк, как факт моего приезда: он был человеком настроения, колеблющимся между триумфом и отчаянием. Выглядел он намного старше своего тридцати одного года. Его налитые кровью темные, обаятельные глаза чуть косили, а впалые щеки были изрезаны глубокими морщинками. Его натура противилась размышлению, потому что оно сдерживало стремительность действий. Работа мысли стягивала черты его лица, превращая их в зеркало испытываемой боли. Он был высок, строен и силен, походка его была на редкость грациозна, а разворот плеч и гордо поднятая голова придавали ему прямо-таки королевскую осанку. Он, разумеется, это знал и поэтому охотно обращался к позам и жестам.

Движения его были стремительны. Он не скрывал своей горячности и чувственности, порой даже проявлял неблагоразумие и быстро срывался. Прекрасный аппетит и постоянные недомогания сочетались у него со спонтанными проявлениями храбрости. Личное обаяние, дерзость, гордый характер делали Мавлюда идолом для его соратников. Никто никогда не задавался вопросом о его порядочности, но впоследствии он показал, что способен ответить доверием на доверие, подозрением на подозрение.

Воспитание и обучение в окружении Абдель Хамида сделало его непревзойденным дипломатом. Военная служба у турок обогатила практическими познаниями в области тактики. Жизнь в Константинополе и пребывание в турецком парламенте сделали его знатоком европейских проблем и манер. Он был осмотрительным арбитром в спорах людей своего окружения. Будь у него достаточно сил для реализации своих мечтаний, Мавлюд пошел бы очень далеко, потому что был всецело предан своему делу и жил только для него, но боялся, что подорвет свое здоровье в погоне за высокой истиной или просто умрет от переутомления. Его люди рассказывали мне, как однажды в ходе долгого сражения, в котором ему пришлось драться за свою жизнь, вести солдат в атаку, руководить ими и вдохновлять, он настолько ослабел физически, что его, не дав насладиться сознанием победы, вынесли из боя без чувств, с пеной на губах.

Между тем, похоже, у нас обнаружился харизматик, способный, если его преподнести должным образом, придать убедительную форму идее, выходящей за рамки арабского восстания. Именно он был всем тем, на что мы надеялись, и даже гораздо большим, чем того заслуживали наши поспешные действия. Цель моего путешествия была достигнута.

Теперь я должен был с этими новостями кратчайшим путем добраться до Египта; понимание, пришедшее в тот вечер в пальмовой роще, расцветало в моем сознании, разрастаясь тысячами ветвей, отягощенных плодами и тенистой листвой, подобно той, под которой я сидел, слушая вполуха, окруженный видениями в сгущавшихся сумерках. Наконец по извивавшимся между стволами пальм тропинкам к нам спустилась вереница рабов со светильниками, и мы с Фейсалом и Мавлюдом вернулись через сады обратно в маленький дом, двор которого был по-прежнему полон ожидавших, вошли в душную комнату, где собрались уже знакомые люди, уселись вместе вокруг котла с рисом и мясом, дымившегося на разостланной слугами белой скатерти, и приступили к ужину.

Глава 14

Компания была настолько разношерстной – шерифы, представители Мекки, шейхи многочисленных племен (джухейны и атейбы, месопотамцы, агейлы), – что я решил подбросить им яблоко раздора, подстрекательски затрагивая в разговоре злободневные, возбуждающие темы, чтобы выявить их темперамент и позиции не откладывая в долгий ящик. Фейсал, выкуривавший одну сигарету за другой, даже в самые острые моменты успешно руководил разговором, и я с удовольствием смотрел, как он это делает. Он мастерски избегал бестактностей, обладая какой-то особой способностью подчинять чувства собеседников своей воле. Столь же находчив был и Сторрс, но Сторрс кичился своей значительностью, выставляя напоказ находчивость и опыт, а его изящные руки при этом просто танцевали в воздухе. Фейсал, казалось, управлял своими людьми непроизвольно: было трудно понять, как он навязывал им свое мнение, и так же трудно уследить за тем, действительно ли они ему повиновались. В этом искусстве Фейсал не уступал Сторрсу, впрочем так умело его скрывая, словно был рожден для этого.

Арабы откровенно любили Фейсала. В самом деле, такие случайные беседы показывали, насколько героическими личностями были в представлении племен шериф и его сыновья. Шериф Хусейн (Сейидна, как его называли) с виду был так добродетелен и кроток, что мог показаться слабым, но под его внешней мягкостью крылись твердая рука, огромное тщеславие, какая-то отнюдь неарабская дальновидность, сила характера и упрямство. Интерес к естественной истории усиливал его охотничий инстинкт, делая его (когда он этого хотел) верной копией какого-нибудь бедуинского князя, а мать-черкешенка наделила его качествами, не свойственными ни туркам, ни арабам, и он выказывал большую ловкость, пользуясь то теми, то другими из унаследованных от нее черт, извлекая из этого определенную выгоду.

И все же школа турецкой политики была настолько пропитана коварством, что даже лучшие не могли ее окончить, не поддавшись злу. В юности Хусейн был честным, искренним, а теперь научился не просто следить за своими словами, но и пользоваться ими для сокрытия даже вполне добропорядочных целей. Это искусство, которым Хусейн злоупотреблял, стало пороком, от которого он уже не мог избавиться. В старости каждое его письмо было пронизано двусмысленностью. Подобно мрачной туче, она парализовала решительность его характера, его житейскую мудрость и веселую энергичность. Многие это отрицают, но история предоставляет твердые доказательства.

Примером его житейской мудрости было воспитание сыновей. Султан повелел им жить в Константинополе, чтобы они получили турецкое образование. Хусейн знал, что это образование было всеобщим и хорошим. Когда они возвратились в Хиджаз юными эфенди, в европейской одежде и с турецкими манерами, отец приказал им переодеться в арабское платье, а чтобы они освежили знание арабского языка, отрядил им двоих спутников – жителей Мекки – и отправил в пустыню с корпусом кавалерии патрулировать дороги, по которым шли паломники.