После наступления темноты мы тащились еще три часа до вершины песчаного гребня. Там мы как следует выспались после целого дня борьбы с обжигавшим ветром, закручивавшим пылевые бураны и зыбучий песок, жалившим наши опаленные лица, а при особенно сильных порывах – скрывавшим от наших глаз дорогу, когда несчастные верблюды утрачивали способность ориентироваться. Ауде не давали покоя мысли о следующем дне, потому что еще один такой самум задержал бы нас на третий день в пустыне, а у нас уже почти не оставалось воды; он разбудил нас среди ночи, и мы ехали по равнине Бисейты (названной так из-за громадных размеров этой плоской, как стол, равнины) до рассвета. Когда поднялось солнце, наши слезившиеся глаза отдыхали на разбросанной по всей поверхности мелочи побуревшего под его лучами мелкозернистого песчаника, который, однако, был слишком тверд для верблюдов и обжигал им ступни, и некоторые из них уже хромали, поранив ноги.

У верблюдов, выросших на песчаных равнинах Аравийского побережья, были очень нежные подушечки на ступнях, и когда таких животных сразу же использовали для длинных переходов по кремнистому или задерживающему тепло грунту, их подошвы буквально сгорали до волдырей, под которыми в центре подушечки на площади в два дюйма или больше открывалась незащищенная плоть. В таком состоянии животные еще могли идти по песку, но если случайно под ногу попадал голыш, спотыкались или оступались, как если бы наступили на открытый огонь, и как бы выносливы они ни были, долгий переход мог окончательно вывести их из строя. Поэтому нам приходилось двигаться осторожно, выбирая самые мягкие участки, и с этой целью мы с Аудой ехали впереди.

Скоро мы увидели клубы пыли, как я подумал, поднятые ветром. Но Ауда сказал, что это страусы. Подбежавший солдат принес нам два больших яйца цвета слоновой кости. Мы решили позавтракать этим восхитительным даром Бисейты и стали на ходу оглядывать местность в поисках дров для костра, однако за двадцать минут не обнаружили ничего, кроме редких пучков чахлой травы. Голая пустыня словно задалась целью нас уничтожить. Прошел товарный поезд, и тут я вспомнил о том, что у нас есть пироксилин. Мы развернули одну из упаковок взрывчатки, осторожно отрезали несколько полосок, сложили их костерком под яйцами, прислоненными к обломку камня, и подожгли, приготовив таким образом изысканное блюдо. Заинтересовавшиеся этим Насир и Несиб спешились, чтобы посмеяться над нами. Ауда вынул свой кинжал с серебряным эфесом и вскрыл скорлупу первого яйца. Вокруг разнеслось страшное зловоние. Осторожно подталкивая перед собой ногами второе горячее яйцо, мы отошли на другое место. Оно оказалось достаточно свежим и твердым как камень. Мы выгребли кинжалом его содержимое на плоские куски кремня, послужившие тарелками, и стали понемногу есть, уговорив разделить нашу трапезу даже Насира, который раньше никогда не опускался так низко, чтобы есть страусиные яйца. По общему мнению, яйцо было жесткой, но для Бисейты вполне приемлемой пищей.

Зааль заметил сернобыка, осторожно подкрался и убил его. Лучшие куски мяса мы погрузили на вьючных верблюдов, чтобы поджарить на следующем привале, и продолжили свой путь. Вскоре жадные ховейтаты увидели вдали еще нескольких сернобыков и погнались за животными, которые поначалу побежали от преследователей, потом постояли, глядя на них, и снова рванулись прочь, но было уже поздно.

Глава 44

Я чувствовал себя слишком усталым, а охотничий азарт был мне слишком чужд, чтобы отклоняться от намеченного пути даже ради самых редких животных на свете, поэтому я по-прежнему ехал за караваном – моя верблюдица без труда его нагнала широким шагом. За ее хвостом шли пешком мои люди. Они опасались, как бы их верблюды не подохли еще до наступления вечера, если усилится ветер, и вели животных в поводу. Меня восхищал контраст между крепким, неповоротливым крестьянином Мухаммедом и энергичными агейлами – Фарраджем и Даудом, пританцовывавшими босиком, как чистокровные породистые животные. Не было только Касима. Все подумали, что он у ховейтатов: его угрюмость плохо сочеталась с веселым нравом солдатни, и он обычно держался бедуинов, чей темперамент был ему больше по вкусу.

Сзади никого не было видно, и я проехал вперед, чтобы проверить, что с верблюдом Касима, и вскоре его обнаружил. Его вел в поводу, без седока, один из племени ховейтат. Седельные сумки были на месте, как и винтовка и продукты, самого же Касима нигде не было видно. Постепенно до нас дошло, что бедняга заблудился. Это было ужасное несчастье, потому что в туманном мареве пустыни караван нельзя было увидеть на расстоянии больше двух миль, а на твердом, как железо, грунте не оставалось следов. Было ясно, что пешком ему нас никогда не найти. Все продолжали путь, думая, что он где-то в растянувшемся караване, но прошло уже много времени, близился полдень, и теперь он, должно быть, находился уже в нескольких милях от нас. Груженый верблюд Касима был свидетельством того, что его не забыли спящим на ночном привале. Агейлы думали, что он мог задремать в седле, упасть и пораниться или даже разбиться насмерть. Или, может быть, кто-то из отряда свел с ним какие-то старые счеты. Так или иначе, агейлы не знали, куда он делся. Он был чудаком, ему не было до них ни малейшего дела, да и они о нем не слишком беспокоились.

Все это так, но правдой было также и то, что Мухаммед, земляк и приятель Касима, оказавшийся его товарищем по походу, совершенно не знал пустыню, к тому же верблюд захромал, и посылать его на поиски Касима было бессмысленно.

Таким образом, задача поиска Касима ложилась на мои плечи. Ховейтаты, которые могли бы в этом помочь, уже скрылись из глаз в полуденном мареве, увлеченные преследованием зверей или поиском новых. Агейлы Джейтира были такими аристократичными, что рассчитывать на их помощь было невозможно, разве что в случае пропажи кого-то из них. Кроме того, Касим был моим человеком, и ответственность за него лежала на мне.

Я с сомнением оглядел своих еле передвигавших ноги спутников и подумал секунду о том, не поменяться ли с одним из них, послав его на моей верблюдице на поиски Касима. Такая попытка увильнуть от долга не вызвала бы нареканий, ведь я был иностранцем. Однако именно этим доводом я не мог оперировать, раз уж всем было известно, что я взялся помогать арабам в их восстании. Любому чужестранцу непросто влиять на национальное движение другого народа, и вдвойне трудно христианину, привыкшему к оседлой жизни, воздействовать на психологию кочевников-мусульман. Я пошел бы против самого себя, если бы потребовал привилегий от обоих обществ.

Итак, без единого слова я развернул свою неохотно подчинившуюся мне верблюдицу и погнал ее, ворчащую и постанывающую, словно жалующуюся верблюжьему братству на свою долю, обратно, мимо длинной цепочки солдат и верблюдов, шагавших под вьюками в бескрайнюю пустоту. Мое настроение было далеко от героического, потому что я был разъярен поведением остальных своих слуг, собственным стремлением играть роль истового бедуина, а больше всего легкомыслием самого Касима, этого редкозубого нытика, отстававшего в любом походе, со скверным характером, подозрительного, грубого человека, о зачислении которого в отряд я уже давно пожалел и от которого пообещал себе избавиться, как только мы дойдем до места назначения. Мне казалось абсурдным рисковать своей жизнью, а стало быть, и пользой, которую я мог принести арабскому движению, ради спасения одного малодостойного человека.

Судя по сердитому ворчанию моей верблюдицы, она, по-видимому, испытывала точно такие же чувства. Впрочем, таков был обычный способ верблюдов выражать свое неудовольствие. С телячьего возраста они привыкли к жизни в табуне, и некоторых из них бывало очень трудно заставить передвигаться в одиночку: расставаясь с привычной компанией, они всегда громко выражали огорчение, и моя верблюдица не была исключением. Она оборачивалась назад, вытягивая свою длинную шею, громким мычанием привлекала к себе внимание остававшихся и шла очень медленно, недовольно взбрыкивая. Приходилось прилагать все силы, чтобы не дать ей отклониться от дороги, и подгонять на каждом шагу палкой, не давая остановиться. Однако после того, как я проехал милю или две, она стала успокаиваться и пошла вперед без прежнего сопротивления, но все еще очень медленно. Все эти дни я проверял наше движение по своему масляному компасу и надеялся с его помощью благополучно добраться до места последней ночевки, до которого, по моим расчетам, было около семнадцати миль.