Там мы были в безопасности, и старый Дахиль-Алла был в восторге от проведенной так спокойно молитвы на рельсах. Когда мы оказались на песчаной равнине, он пустил своего верблюда в легкий галоп, и мы, как безумные, устремились за ним сквозь лишенный красок лунный свет. Скорость была превосходная, и за четыре часа мы ни разу не натянули поводьев, пока не догнали наш пулеметный расчет, расположившийся лагерем по дороге домой. Солдаты услышали в ночи наши голоса, подумали, что это противник, и открыли по нам огонь из своего «максима», но его заело на половине ленты, и они, всего лишь портные из Мекки, не сумели его исправить. К счастью, они никого не ранили, и мы в шутку взяли их в плен.
Утром мы, разленившись, спали непозволительно долго и позавтракали у Рубияна, первого колодца Вади-Аиса. После этого мы долго курили и спорили о том, кому идти за верблюдами, когда внезапно ощутили дошедшее с той стороны, откуда мы пришли, сотрясение от сильного взрыва на железной дороге. Мы не знали, означает ли это, что мину обнаружили и обезвредили или что она сделала свое дело. Мы отослали двух разведчиков для выяснения этих обстоятельств, а сами двинулись дальше. Мы шли медленно: с одной стороны, чтобы нас смогли быстрее нагнать разведчики, а с другой – потому что прошедший за два дня до этого ливень снова вызвал паводок в Вади-Аисе, в результате чего ее русло покрыли мелкие озерца серой пресной воды, задержавшейся между наплывами серебристого ила, которому потоки воды придали вид рыбьей чешуи. Под воздействием солнечного тепла ил превратился в тонкий слой скользкого клея, на котором разъезжались ноги наших беспомощных верблюдов, или же они просто падали со всего размаха, что никак не вязалось с молчаливым достоинством этих великолепных животных. Их явно раздражал каждый приступ нашего веселья.
Солнце, легкая дорога и ожидание разведчиков с важной информацией вызывали всеобщее веселье, но наши конечности, натруженные вчерашней напряженной работой, и животы, наполненные обильной едой, свалили нас на ночь поблизости от Абу-Махры. Перед заходом солнца мы подыскали в долине сухую террасу и сразу уснули. Я был здесь впервые и смотрел, как подо мной наши люди, натягивая поводья, собирались в группу на своих верблюдах, похожих на бронзовые статуи в резком свете заходившего солнца. Вид у них был такой, словно в их телах бушевал какой-то внутренний огонь.
Мы еще не успели испечь хлеб, как возвратились разведчики и рассказали, что турки на рассвете занимались восстановлением причиненных нами разрушений, а потом подходивший из Хедии состав, груженный рельсами, на которых сидела целая толпа рабочих, подорвался на зарядах, оказавшихся под передними и задними колесами. Это было все, чего мы ждали, и после завтрака мы прекрасным весенним утром с песнями отправились обратно в лагерь Абдуллы. Мы доказали, что правильно заложенная мина взрывается и что хорошо заложенную мину трудно найти даже тому, кто ее готовил. Это были важные выводы, потому что и Ньюкомб, и Гарланд, и Хорнби избегали применять мины на железных дорогах, тогда как они были наилучшим изобретенным к тому времени оружием, позволявшим сделать железнодорожный транспорт дорогим и ненадежным делом для противника.
Глава 36
Несмотря на всю доброту и очарование, Абдулла мне не нравился, как и его лагерь, возможно, потому, что я не был светским человеком, тогда как эти люди были лишены потребности в уединении, а может быть, и по той причине, что их веселье говорило о тщетности моих попыток не просто казаться лучше, чем я есть, но и делать лучше других, в то время как ничто не было тщетно в атмосфере высоких дум и ответственности, царившей у Фейсала. Абдулла проводил свои дни, каждый из которых был праздником, в большом прохладном шатре, куда вход был открыт только друзьям и ограничен для просителей или новых сторонников, а полемика по актуальным вопросам ограничивалась одним вечерним совещанием. Остальное время он читал документы, посвящал еде, которой уделял огромное внимание, и спал. Он особенно любил играть в шахматы со своими приближенными либо дурачился с Мухаммедом Хасаном. Мухаммед, номинально муэдзин, в действительности был придворным шутом. Я считал его нудным старым глупцом, поскольку при моей болезни мне было не до шуток.
Абдулла и его друзья из числа шерифов, Шакир, Фаузан, и оба сына Хамзы, султан эль-Аббуд и Хошан из атейбов, а также церемониймейстер Месфер могли проводить дни и вечера напролет, дразня и терзая Мухаммеда Хасана. Они подкладывали ему колючки, бросались в него камнями, сыпали ему за ворот раскаленную на солнце гальку, толкали в костер. Эти шутки порой бывали весьма изощренными: например, они подкладывали под ковры бикфордов шнур с запалом и предлагали Мухаммеду сесть на его конец. Однажды Абдулла три раза подряд выстрелами сшиб кофейную чашку с его головы, после чего вознаградил его за долгую многострадальную службу трехмесячным жалованьем.
Абдулла любил иногда поездить верхом или пострелять и возвращался, измученный, к себе в палатку, требуя, чтобы ему сделали массаж. После этого к нему приводили чтецов, которые своей декламацией успокаивали его головную боль. Он сам знал массу арабских стихотворений и исключительно хорошо их декламировал. Местные поэты находили в нем благосклонного слушателя. Он также проявлял интерес к истории и литературе, мог устраивать в своем шатре диспуты по грамматике и присуждать денежные призы.
Его не слишком заботили ни автономия Хиджаза, обещанная Великобританией его отцу, ни поддержка этой идеи. Я пытался дать ему понять, что неразумный старик не получил от нас никаких конкретных или безоговорочных обязательств, что их корабль может сесть на мель политической тупости, что это оттолкнет моих английских хозяев и что перетягивание каната между честью и лояльностью после некоторых колебаний неизбежно приведет в тупик.
Абдулла проявлял большой интерес к войне в Европе и тщательно изучал ее ход по прессе. Он также знакомился с западной политикой, заучивал наизусть фамилии европейских придворных и министров и даже президента Швейцарии. Я снова отметил, насколько для нас хорошо то, что у нас все еще есть король, обеспечивающий репутацию Англии в азиатском мире. Старые, искусственные сообщества, вроде шерифов и феодальных вождей Аравии, обрели ощущение почетной безопасности, сотрудничая с нами в сознании того, что наивысший пост в нашем государстве не является премией за заслуги или амбиции.
Время изменило мое поначалу благоприятное мнение о характере Абдуллы. Сострадание, однажды вызванное его постоянными недомоганиями, постепенно сменялось презрением, когда стало ясно, что они маскировали обыкновенную лень и потакание собственным прихотям, и видно, как он лелеял их, находя в этом единственное занятие при безразмерном досуге. Его случайно проявлявшиеся, привлекательные на первый взгляд порывы к администрированию оборачивались бессильной тиранией, замаскированной прихотью. Дружелюбие сводилось к капризу, а хорошее настроение определялось любовью к удовольствиям. Все фибры его души пронизывала неискренность. Даже его простота на поверку оказывалась показной, а наследственные религиозные предубеждения беспрепятственно правили его склонностями, поскольку это было проще, чем задумываться над непредписанными вещами. Его интеллект нередко выдавал путаницу в понятиях, и, таким образом, в довершение всего праздность искажала его планы. Беззаботность постоянно мешала им завершиться. При этом в них никогда не проявлялись прямые желания, которые перерастали бы в эффективные действия. Он всегда следил уголком своего ласкового глаза за нашими ответами на его невинно звучавшие вопросы, выискивая при этом тончайшие признаки двусмысленности в каждом нашем колебании, неуверенности или добросовестном заблуждении.
Придя однажды к нему, я застал его сидевшим неестественно прямо, с широко открытыми глазами, и на каждой щеке было по красному пятну. Его старый наставник-учитель сержант Прост, не подозревая ничего худого, только что вез от полковника Бремона послание, где тот писал, что англичане обложили арабов со всех сторон – в Адене, Газе, Багдаде, – и выражал надежду, что Абдулла понимает опасность этого положения. Абдулла пылко спросил меня, что я об этом думаю. Прибегнув к хитрости, я ответил ему прелестной фразой: мол, полагаю, что он заподозрил бы нас в нечестности, если б обнаружил, что в частных письмах мы злословим по поводу наших союзников. Изящно приправленный тонкой язвительностью арабский язык Абдулле понравился, и он отплатил нам колким комплиментом, сказав, что ему известна наша искренность, поскольку в противном случае мы не были бы представлены в Джидде полковником Уилсоном. Он не понимал, что честность может быть изощренным приемом мошенника и что Уилсон точно так же вполне может подозревать в неблаговидных намерениях свое начальство.