Однако в течение какого-то времени, когда арабы были одержимы этим идеалом, жестокость власти отвечала осознанной ими необходимости. Кроме того, они были кровными врагами тридцати племен, и акты кровной мести случались ежедневно. Их взаимная вражда мешала им объединиться против меня, а существовавшие между ними различия позволяли мне иметь среди них сторонников и соглядатаев во время моих разъездов между Акабой и Дамаском, между Беэр-Шебой и Багдадом. У меня на службе из моих телохранителей погибло почти шестьдесят человек. Словно следуя какой-то странной справедливости, события вынуждали меня оправдывать ожидания моей личной охраны. Я становился таким же жестоким, стремительным, пренебрегавшим опасностью, как они. Шансы против меня были очень серьезными, а климат грозил мне смертью. За короткую зиму я это преодолел, взяв себе в союзники мороз и снег. В выносливости между нами не было большой разницы. До войны я годами проявлял беспечность в отношении своего образа жизни. Я научился один раз как следует наесться, а потом два, три или четыре дня не брать в рот и маковой росинки, а затем с лихвой наверстывал упущенное. Я взял себе за правило избегать всякой регулярности в питании и научился не привыкать ни к какому распорядку вообще.

Таким образом, я был органически подготовлен к эффективной работе в пустыне; я не ощущал ни голода, ни пресыщения, и меня не отвлекали мысли о еде. В походе я мог не пить в течение многочасового перехода от одного колодца к другому и, подобно арабам, напиваться воды сверх меры, чтобы компенсировать жажду, испытанную накануне, или запасти в организме воду на время очередного дневного перехода.

Таким же образом, хотя сон оставался для меня величайшим удовольствием на свете, я заменял его колыханием в седле на ночном марше и не чувствовал неодолимой усталости, проводя без сна ночь, следовавшую за какой-нибудь особенно трудной ночной операцией. Эти навыки приходили в результате многолетнего самоконтроля (подобное преодоление обычных привычек вполне могло бы быть уроком мужества), и благодаря им я прекрасно вписывался в условия нашей работы, но, разумеется, они давались мне наполовину в результате тренировки, наполовину благодаря накопленному опыту, и не без усилий, как это было у арабов. Зато в моем распоряжении была энергия мотивации. Их менее напряженная воля ослабевала раньше, чем моя, и в сравнении с ними я выглядел более подтянутым и более способным к действию.

Я не осмеливался вникать в источники своей энергии. Материалистическая концепция мышления, лежавшая в основе подчинения арабов чужой воле, мне вовсе не помогала. Я достигал самоотверженности (в той мере, в какой это мне удавалось) совершенно противоположным путем, через понятие нераздельности психического и физического, являвших собой единое целое, через понимание того, что наши тела, вселенная, наши мысли и восприятие были зачаты в молекулах материи, этом универсальном элементе, через который пробивалась форма в виде конфигураций различной плотности. Мне казалось немыслимым, чтобы совокупности атомов могли размышлять иначе, как в терминах атомов. Мое извращенное чувство ценностей ограничивало меня признанием того, что абстрактное и конкретное, как символы, обозначают противоположности более серьезно, нежели, скажем, либерализм и консерватизм.

Практика нашего восстания укрепляла во мне эту нигилистическую позицию. Во время восстания мы часто видели, как люди доводили себя или их доводили другие, до самого жестокого предела выносливости, и все же никогда не было и намека на физический надлом. Коллапс всегда разрастался из-за моральной слабости, разъедавшей тело, которое само по себе, без предательства изнутри, не имело власти над волей. В походах мы были бестелесными, не имели ни плоти, ни желаний, а когда во время какого-нибудь промежутка это чувство истаивало и мы обнаруживали зрением свои тела, они с какой-то враждебностью, с мстительностью достигали своей высшей цели – и вовсе не как носители души, а как биологические элементы, служившие лишь для унавоживания почвы.

Глава 84

Вдали от линии фронта, в Акабе, наш энтузиазм иссякал, а это подрывало моральное состояние людей. И мы были очень рады, когда наконец смогли уйти оттуда в чистые, девственные горы над Гувейрой. Ранняя весна одаривала нас то жаркими солнечными днями, то прохладной облачной погодой. Массы клубившихся облаков скапливались у вершины плато в девяти милях от нас, где в густом тумане, под дождем, нес свою вахту Мавлюд. Вечера бывали такими холодными, что особую ценность приобретали теплый халат и костер.

В Гувейре мы ждали сообщений о начале нашей операции против Тафилеха – группы деревенских поселений, занимавших командные высоты над южной оконечностью Мертвого моря. Мы планировали взять их, действуя одновременно с запада, юга и востока. Начать операцию должны были с востока нападением на Джурф, ближайшую станцию Хиджазской железной дороги. Руководство этой атакой вверялось шерифу Насиру, которого называли Счастливым. С ним пошел Нури Сайд, начальник штаба Джафара, командовавший отрядом солдат регулярной армии, в распоряжении которого было одно орудие и несколько пулеметов. Они наступали от Джефера. На четвертый день их авангард вошел в Джурф. Как и всегда, Насир руководил своим рейдом умело и расчетливо. Джурф представлял собою укрепленную станцию с тремя каменными зданиями, окруженную фортификационными сооружениями и окопами. За станцией был невысокий холм, также окруженный траншеями и земляным валом, на котором турки установили два пулемета и горную пушку. За холмом поднимался высокий кряж с острым гребнем, отделявший Джефер от Баира.

Слабость обороны определялась как раз этим кряжем, потому что турок было слишком мало, чтобы удерживать и его, и холм со станционными постройками, а с гребня кряжа открывался обзор железной дороги. Насир ночью скрытно занял всю вершину холма, а затем оседлал железнодорожную линию выше и ниже станции. Несколькими минутами позднее, когда достаточно рассвело, Нури Сайд поднял свое горное орудие на гребень кряжа и с третьего выстрела прямым попаданием подавил турецкую пушку, находившуюся на хорошо видной ему сверху огневой позиции.

Возбуждение Насира нарастало: воины племени бени сахр оседлали своих верблюдов, клянясь, что немедленно ворвутся на станцию. Нури считал это безумием, потому что турецкие пулеметы все еще продолжали вести огонь из окопов, но его слова не произвели на бедуинов ни малейшего впечатления. Он в отчаянии открыл беглый огонь по позиции турок из всех видов оружия, имевшегося в его распоряжении. Воины бени сахр рассыпались у подножия основного кряжа и мгновенно взлетели на холм. Увидев несшуюся на них орду всадников на верблюдах, турки побросали винтовки и удрали на станцию. Были убиты всего два араба.

Нури спустился с кряжа к холму. Турецкая пушка оказалась неповрежденной. Он развернул ее кругом и ударил прямо по билетной кассе. Бедуины разразились радостными криками, глядя на то, как в воздух взлетели обломки деревянных балок и камни, снова вскочили на своих верблюдов и ринулись на территорию станции как раз в тот момент, когда противник сдался. Около двухсот уцелевших турок, в том числе семь офицеров, стали нашими пленными.

Бедуины обогатились: кроме оружия, им досталось двадцать пять мулов, а в станционном тупике стояли семь вагонов с деликатесами для офицерских столовых в Медине. Там было такое, о чем бедуины раньше вряд ли слышали, и кое-что, о чем вообще слышать не могли. Их восторг был беспредельным. Даже горемыки-солдаты из отряда регулярной армии получили свою долю – оливки, козинаки из кунжута, урюк и другие сласти, выращенные в их родной, теперь полузабытой Сирии.

У Нури Сайда были другие вкусы, и он спас от разграбления дикарями-бедуинами мясные консервы и напитки. В одном из вагонов обнаружили груз табака. Поскольку ховейтаты вообще не курили, его поделили между воинами бени сахр и солдатами армейского отряда. Таким образом, мединский гарнизон остался без табака, и это так подействовало на заядлого курильщика Фейсала, что он приказал навьючить несколько верблюдов ящиками дешевых сигарет и отправить их в Тебук.