Он изумленно смотрел на нее.

— Вы хотите сказать, что все время были уверены в нашей победе? Но это невозможно! Мы добились своего совершенно неожиданным способом.

Кошмар отступал быстрее, чем она даже отваживалась надеяться. Она покачала головой, все еще улыбаясь, и радостно, но не триумфально, поделилась знанием, которое наполняло ее жизнь.

— Вы не справедливы к своему же народу. Несправедливы так же, как и черткоиане. Они полагали, что если мы избрали социальную стабильность и контроль над деторождением, то нам свойственна косность и ограниченность. На самом деле у нас мощнейшие наука и техника. Но они направлены на жизнь и красоту, а не на порабощение природы. У них не хватило мудрости это понять.

— Но у нас нет той индустрии, о которой вы говорите. Нет даже сейчас.

— Я говорю не о фабриках, а о науке. Когда вы рассказали мне об ужасном вирусном оружии, которое было запрещено, вы лишь подтвердили мои надежды. Мы не ангелы. Наше правительство не отказалось бы так быстро от бактериологической войны — в конце концов запрет мог оказаться лишь фикцией, если бы не имело в наметках кое-что получше. Разве не так вышло? Я даже не пыталась вообразить, что наши ученые придумают, имея в своем распоряжении два поколения. Но я предполагала, что они прибегнут скорее к физике, чем к биологии. А почему нет? У нас не было бы развитой химии, медицины, генетики, экологической инженерии без отменного знания физических законов. Как же иначе? Квантовая теория объяснила мутации. Но она же объяснила ядерные реакции, и, наверное, она же лежала в основе того оружия, которое сегодня использовал наш флот… Да, Ивало, я была уверена в нашей победе. Все, что оставалось делать нам, пленникам, особенно мне, если уж быть откровенной, — это дожидаться.

Он глядел на нее с благоговением и состраданием: ведь то, что она говорила, напоминало ей о собственном горе.

Вот и конец, думала Эльва. Шестьдесят два года спустя Тервола дождалась. Но кто там помнит обо мне? Я слишком долго отсутствовала.

Зазвенели ботинки по металлу. Молодой командир отряда снова выступил вперед.

— Все, — сказал он. Его мрачность исчезла, теперь он присматривался к Эльве — незаметно, осторожно, почти робко.

— Я надеюсь, — сказал Ивало, голос его наполнился удовлетворением, — что моя госпожа позволит мне навещать ее время от времени?

— Буду рада вас видеть, — пробормотала Эльва.

— Мы с вами жертвы путешествия во времени… Поначалу нам придется трудно, непривычно, — продолжал Ивало, — и я считаю, мы должны помогать друг другу. Мир изменился. — Ивало улыбнулся. — Ваш сын Хауки — Фрихольдер Тервола — теперь энергичный пожилой человек…

— Хауки! — Эльва вскочила. Кабина качалась вокруг.

— …а у наследника его — Карлави, стоящего сейчас перед вами… — И сильные руки внука обняли ее, а Ивало продолжал: — …тоже недавно родился здоровый сынишка, названный Хауки. И вся семья ждет, чтобы поздравить вас с возвращением!

Певец

Три женщины — первая мертва, вторая жива, третья жива и мертва одновременно. Она никогда не оживет и никогда не умрет, ибо обрела бессмертие в УИС[751].

На холме над долиной, по которой бежит дорога, я ожидаю Ее прихода. Заморозки в нынешнем году выдались ранние, трава уже побурела. Склоны холма поросли кустами ежевики, которой лакомились и люди и птицы; кое-где попадаются заросли шиповника и редкие яблони. Этим деревьям, в беспорядке разбросанным по склонам, согнувшимся под бременем возраста, очень много лет; их сажали те, кого теперь помнит лишь УИС. Я вижу среди кустарника остатки каменной стены… Прохладный ветерок ласкает мою кожу; яблоня роняет плод. Я слышу глухой стук, с каким он ударяется о землю, — словно бьют вселенские часы. Ветер шелестит листвой.

Леса, что окружают долину, отливают бронзой, позолотой и багрянцем. Небо чистое, на западе тускло сверкает заходящее солнце. Долину медленно заполняет голубая дымка; слегка горьковатый запах щекочет мне ноздри. Бабье лето, погребальный костер минувшему еще не до конца году.

Были и будут другие времена года. Были и будут другие люди, не только мы с ней; в былые дни люди находили слова и пели песни. А сегодня… Впрочем, музыка сохранилась; я трачу много времени, подбирая мелодии к заново обнаруженным словам. «В зеленых майских рощах…» Я снимаю с плеча арфу, настраиваю — и начинаю петь. Мою песню слышат осень и умирающий день.

«— Любовь моя! Везде, везде
Есть след, оставленный тобой.
Твои лучи — в любой звезде,
Стыдливость — в лилии любой.»[752]

У меня за спиной раздается шорох.

— Спасибо, — произносит с намеком на иронию женский голос.

Помнится, как-то вечером (вскоре после смерти моей любимой — я тогда еще не успел отойти) я стоял посреди квартиры, что еще недавно была нашей, на сто первом этаже самого престижного небоскреба в городе. Город пламенел красками: над ним словно развевались громадные полотнища света. Управлять движением миллиона аэрокаров, которые парили над зданиями будто мотыльки, было не под силу никому кроме УИС; если уж на то пошло, никто другой не справился бы с городской системой жизнеобеспечения: ядерными силовыми установками, автоматизированными производствами, системами распределения, очистными сооружениями, ремонтными службами, а также образованием и культурой, — иными словами, гигантским, бессмертным организмом. Мы радовались, что принадлежим не только друг другу, но и ему.

Но в тот вечер я велел кухне отправить в мусоропровод ужин, который она приготовила для меня, раздавил каблуками лекарства, предложенные мне аптечкой, пнул автомат-уборщик, когда тот подкатился слишком быстро, и приказал не зажигать ни в одной из комнат свет. Я стоял у смотровой стены, глядя на бессовестно яркие огни мегаполиса. В руках я вертел глиняную статуэтку, которую сделала моя любимая..

К несчастью, я запамятовал сказать двери, что впускать никого не надо, и она открылась перед женщиной, которую узнала. Эта женщина пришла, чтобы расшевелить меня, вывести из состояния, которое лично ей представлялось неестественным. Услышав шаги, я обернулся. Тракия — так ее звали — была примерно одного роста с моей любимой, прическа тоже оказалась похожей. Я выронил статуэтку и пошатнулся: на какой-то миг мне почудилось, что я вижу… Но наваждение миновало; с тех пор я с трудом подавлял в себе ненависть к Тракии.

Однако сегодня, даже в сумерках, я не повторил ошибки. И потом, лишь серебряный браслет на левом запястье Тракии напоминал о нашем общем прошлом. На ней был охотничий костюм: юбка из настоящего меха, пояс из настоящей кожи, башмаки; на бедре нож, на плече винтовка. Загорелую до черноты кожу украшали разноцветные ломаные линии боевой раскраски. Растрепанные волосы падают на плечи, на шее — ожерелье из птичьих черепов.

Та, что умерла, любила деревья и бескрайние просторы куда больше, нежели спутницы Тракии. На природе она чувствовала себя, что называется, как дома, поэтому, когда мы уставали от города и покидали его пределы, ей не было необходимости сбрасывать одежду, чтобы слиться с дикой жизнью, обрести радость и умиротворение. Вот почему я называл ее лесной пташкой и трепетной ланью, а еще дриадой и эльфиянкой (эти имена я почерпнул из древних книг; любимой нравились мои прозвища, а я придумывал все новые — ибо всякий раз она открывалась передо мной с неожиданной стороны).

Я опускаю арфу, поворачиваюсь и говорю Тракии:

— Я пел не для тебя. Ни для кого вообще. Оставь меня в покое.

Она вздыхает. Ветерок треплет ей волосы. Я ловлю запах страха. Тракия стискивает кулаки.

— Чокнутый!

— Где ты раскопала это слово? — интересуюсь я с насмешкой (мои собственные боль и, не буду лукавить, страх, ищут выхода, который напрашивается сам собой). — Раньше ты выражалась иначе: «неуравновешенный», «человек настроения».