— Как деревня называется? — убрала Оля Вальтер в кобуру и поднялась с облагодетельствованного хозяина избы.
— Устиновка.
— А женщину твою как зовут?
— Надя. Степанова. Блондинистая такая, как ты почти. Восемнадцать лет. А я сам — Иван Степанов. Вы скажите ей, чтобы не боялась.
— Ладно, поспрашиваем в Сызрани. Найдём — посадим на попутку.
— Спасибо, — приподнял голову Иван, всё ещё не решаясь встать.
— Эти двое, — вернул я разговор в интересующее меня русло, — говорили что-нибудь, расспрашивали?
— Да. Интересовались, далеко ли до города, как обстановка там. Про пензяков ещё зачем-то спрашивали, не видал ли патрулей ихних, — Иван набрался храбрости и перевёл свой невезучий организм в сидячее положение. — Я сказал — не было патрулей, это правда. Да и что им тут делать? А про Сызрань... Ну, херовая там в последнее время обстановка. Народ уходит, к Альметьевску ближе перебирается. Работы нет, порядка нет, выродки всякие беспределят. Так и сказал, но эти двое, похоже, только того и ждали. Натворили они что-то в Пензе?
— Ещё как натворили, — покивал я печально.
— А вы, значит, по их души посланы? Не похожи вы на отца с дочерью.
— Это ещё почему?
— Она, — кивнул разоблачитель на Олю, — вон какая краля, кровь с молоком, а у тебя, — перевёл он суровый взгляд в мою сторону, — на роже написано, что бандит и душегуб.
— А тебе никогда не говорили, что судить о книге по обложке — дурной тон? — постарался я изобразить на бандитской роже печать интеллигентности. — Она что, должна была со шрамами на лице родиться, чтобы за дочь мою сойти? И вообще, кто тебя спрашивал, физиономист хуев? Рассказывай что там с беспределом в Сызрани, пока я тебе харю не отрихтовал.
Иван сглотнул, явно пожалев о своей непрошеной откровенности, и продолжил более уважительным тоном:
— Банды там уличные распоясались. Милицию-то кормить надо, а кормить нечем, вот и не следит никто за порядком как положено. А эти гады почуяли слабину и повыползли из всех щелей. У нас народ в Сызрань теперь по одному не ездит, только гурьбой, иначе — как пить дать — обчистят, да ещё и рёбра пересчитают. Соседу в октябре почки отбили за просто так, куража ради. Хорошо — знакомый его нашёл под забором, привёз, а иначе так и подох бы.
— Большие банды? Из кого состоят? — спросила Оля, тратя слова, будто каждое по червонцу.
— Разные. Те, что помельче — из шпаны дворовой, но и они оприходовать могут, так, что мама не горюй. А есть и серьёзные, рынок держат, магазины, кабаки, бордели, да, считай, всё под ними, так или иначе. Думаю, и заправилы сызранские в доле у них.
— Кто главный из серьёзных?
— Я только одну кличку слышал — Чабан. Говорят, авторитет какой-то, что-то там разруливает в гадюшнике ихнем. А большего не знаю. Но вы, коль захотите, быстро его разыщите, — посмотрел Иван на меня, будто собирался что-то добавить, но передумал.
— ...потому что... Ну, договаривай. Рожа моя бандитская к тому располагает?
— Да хоть бы и так, — выпалил Иван, морально подготовившись.
— Ладно, не ссы. Твоя правда, рожа колоритная, и эксплуатировать я её собираюсь на все сто. Про заправилу сызранского что знаешь?
— Да то же, что и все. Фёдоров — его фамилия, Николай Ильич, — произнёс он, будто сплюнул. — Сидит в своей управе, как король, хер на город положил, только деньжищи дерёт со всех и каждого. Думаю, ещё год-другой, и свалит он со всем награбленным в неизвестном направлении, если раньше дружки-бандюганы не замочат. Помощник ещё есть у него, не зам даже, а так — принеси-подай-пошёлнах**-немешай. Но строит из себя ферзя. Денисом звать, Коноваловым. Поговаривают, что Ильич с Дениской этим того...
— Чего?
— Ну, под хвост балуются. Не знаю, может и врут, я свечку не держал. Но по роже помощничек — пидор пидором. Припёрся как-то раз на рынок, ходит по рядам с охраной своей бандитской, ебальник задрал — вот-вот шея треснет. Ну чисто барин средь холопов, тьфу! А я тогда брюквой торговал. Подходит ко мне павлин этот, посмотрел на мешки. «Откуда?» — спрашивает. «Из Устиновки» — отвечаю. А он такой: «Ишь ты! Из той самой Устиновки, что прошлой зимой якобы чуть с голоду не вымерла? А теперь, значит, излишки продаёте? Жируете, стало быть? Поди, обожрались уже брюквой-то? А по праздникам, небось, хрен с редькой за обе щеки уминаете, пока остальные за ваши налоговые льготы отдуваются?». Сам стоит, лыбится во всю рожу свою холёную, и шестёрки его ржут. А у нас прошлой зимой и правда двое с голоду померли, после того, как эти мрази треть урожая забрали. И ведь не скажешь ничего в ответ, не харкнешь в ебало наглое. Так и живём.
— Не вы одни.
— Будто от этого легче.
— А что про Самару слышно? — отвлекла Оля угнетённого пролетария от его горестных раздумий.
— Про Самару? — переспросил Иван с таким видом, будто у него поинтересовались здоровьем давно умершей бабули. — Да про неё сроду ничего хорошего не слыхал. Поганое место, не ходит туда никто.
— Отчего же?
— Говорят, херня там творится, похлеще, чем на плотине. Раньше-то тащили с Самары всякое по мелочи, а потом люди пропадать стали, с концами пропадать, так, что и хоронить нечего. Чертовщина какая-то. Я б туда ни за какие шиши не сунулся. А вам зачем?
— Сугубо ради краеведческого интереса, — пояснил я. — Фольклор собираем. Ну, ладно, что-то заболтались мы с тобой, надо спешить, пока изустные предания не стёрлись окончательно из памяти народной. Дочь, за мной!
— Надю! — крикнул нам вслед Иван. — Надю не забудьте!
— Ты это всерьёз? — поинтересовался я у Ольги, пристроив ружьё на поклажу и запрыгнув в седло.
— Что всерьёз?
— Ну это, про попутку.
— Разумеется, — пустила Оля лошадь рысью. — Иначе, зачем мне так говорить?
— И на кой хрен нам это?
— Мы же взяли плату, — парировала она почти с упрёком.
— Шутишь? Я его ограбил.
— Мы, папочка. И мы взяли плату, — повторила Оля членораздельно, как дебилу. — Не знаю, как ты, а я привыкла выполнять условия сделки. К тому же она беременна.
— И что это меняет?
— Легко будет найти.
Глава 41
В детстве у меня была ручная крыса. Белая. И у неё даже было имя — Стерва. Я забрал Стерву из гнезда на свалке возле Ямы, принёс домой и растил как родную. Я сплёл ей уютную клетку из проволоки. Я поил её молоком и кормил сухарями. Я отдал ей старую меховую шапку, чтобы Стерва не мёрзла холодными ночами. Словом, заботился о ней, как мог, дарил ей всю теплоту своего маленького трепетного сердечка. И Стерва росла, жирела на глазах, так, что скоро уже с трудом помещалась в своей клетке. Иногда я брал питомицу на руки и гладил. Она была тёплая, мягкая, её крошечные красные глазки смотрели на меня с любовью и благодарностью. Так мне казалось. Но однажды случился форс-мажор — я угодил в заварушку и вынужден был трое суток ныкаться вдали от дома. Мне грозила опасность, но все мои мысли тогда были лишь о Стерве — как она там, сыта ли, есть ли вода в поилке, не пустил ли Валет мою радость на гуляш. Вот о чём душа болела. Когда я вернулся, выяснилось, что никто о Стерве в моё отсутствие, конечно же, не позаботился. Бедняжка неподвижно сидела в грязной клетке, и я уже решил, что Стерва умирает. Я бросился к ней, открыл дверцу и сунул внутрь руку, чтобы воссоединиться с единственно дорогим существом в этом жестоком полном равнодушия мире. Каково же было моё удивление, когда это блядское существо вцепилось зубами мне в палец. Я заорал, вырвал из клетки руку вместе с повисшей на пальце Стервой, стряхнул вероломную тварь и припечатал каблуком к полу. Кровь и мозги разлетелись отвратительной кляксой. А я плакал, я так плакал... Слёзы катились по моим щекам и падали в кровавую лужицу. Но то было не из-за распухшего красного как горячий уголь пальца. То было из-за разбитого сердца. Именно тогда я понял, что нет на свете боли сильнее, чем боль, причинённая близкими.