Я зарылся с головой в английские газеты и книги, на основании которых пишу свою книгу о положении английских рабочих {9} . К середине или к концу января я надеюсь закончить ее, так как с наиболее трудной работой, с приведением в порядок материала, я уже справился около двух недель тому назад. Я предъявлю англичанам славный перечень их грехов. Перед лицом всего мира я обвиняю английскую буржуазию в массовых убийствах, грабежах и других преступлениях. Я пишу на английском языке вступление к книге, которое напечатаю отдельно и разошлю английским партийным лидерам, литераторам и членам парламента {10} . Пусть они помнят обо мне. Впрочем, само собой разумеется, что хотя я и бью по мешку, но имею в виду осла, то есть немецкую буржуазию. Я достаточно ясно говорю ей, что она так же плоха, как английская, но далеко не так смела, последовательна и искусна в своем живодерстве. Как только я закончу эту книгу, я возьмусь за историю общественного развития Англии [11]. Это будет для меня еще легче, так как материал у меня уже собран и мысленно приведен в порядок — вопрос мне совершенно ясен. В промежутке, как только у меня будет время, я постараюсь написать несколько брошюр, в частности против Листа [12].

Ты, вероятно, уже слышал о книге Штирнера «Единственный и его собственность» [13], а может быть даже она у тебя есть. Виганд прислал мне пробные оттиски; я взял их с собой в Кёльн и оставил у Гесса. Принцип благородного Штирнера — ты помнишь берлинца Шмидта, который в сборнике Буля писал о «Тайнах» [14], — это эгоизм Бентама, только проведенный в одном отношении более последовательно, в другом — менее. Более последовательно — потому, что Шт[ирнер], как атеист, ставит личность выше бога или, вернее, изображает ее как самую последнюю инстанцию, тогда как Бентам оставляет над ней в туманной дали бога; одним словом, потому, что Шт[ирнер] стоит на плечах немецкого идеализма и является идеалистом, превратившимся в материалиста и эмпирика, тогда как Бентам — простой эмпирик. Менее последователен Шт[ирнер] потому, что он желал бы, но не может избежать реконструкции распавшегося на отдельные атомы общества — операции, которую производит Б[ентам]. Этот эгоизм есть только осознавшая себя сущность современного общества и современного человека, последний аргумент современного общества против нас, кульминационный пункт всякой теории в пределах существующей нелепости.

Вот почему эта штука имеет большое значение, гораздо большее, чем думает, например, Гесс. Мы не должны отбрасывать ее в сторону, а наоборот, скорее использовать как наиболее полное выражение существующей нелепости и, перевернув ее,строить на этой основе дальше. Этот эгоизм доведен до такой крайности, до того нелеп и в то же время столь осознан, что в своей односторонности он не может удержаться ни одного мгновения и должен тотчас же превратиться в коммунизм. Во-первых, нет ничего легче, как доказать Шт[ирнеру], что его эгоистические люди просто из эгоистических побуждений неизбежно должны стать коммунистами. Вот что надо ему возразить. Во-вторых, нужно ему сказать, что человеческое сердце прежде всего, непосредственно является, именно в силу своего эгоизма, бескорыстным и способным на жертвы и что он, таким образом, возвращается к тому, на что нападает. С помощью таких тривиальностей можно опровергнуть его односторонность.Но мы должны воспринять и то, что в этом принципе является верным. А верно в нем во всяком случае то, что если мы хотим чем-то помочь какому-нибудь делу, оно должно сперва стать нашим собственным, эгоистическим делом, — что, следовательно, мы в этом смысле, даже помимо каких-либо материальных чаяний, просто из эгоистических побуждений, являемся коммунистами и именно из эгоистических побуждений хотим быть людьми,а не только индивидами. Или, выражаясь иначе: Шт[ирнер] прав, когда он отвергает «человека» Ф[ейербаха], по крайней мере человека из «Сущности христианства». Фейербаховский «человек» есть производное от бога, Ф[ейербах] пришел от бога к «человеку», и потому его «человек» еще увенчан теологическим нимбом абстракции. Настоящий же путь, ведущий к «человеку», — путь совершенно обратный. Мы должны исходить из «я», из эмпирического, телесного индивида, но не для того, чтобы застрять на этом, как Штирн[ер], а чтобы от него подняться к «человеку». «Человек» всегда остается призрачной фигурой, если его основой не является эмпирический человек. Одним словом, мы должны исходить из эмпиризма и материализма, если хотим, чтобы наши идеи и, в особенности, наш «человек» были чем-то реальным; мы должны всеобщее выводить из единичного, а не из самого себя или из ничего, как Гегель.

Все это тривиальности, которые сами собой разумеются и которые, каждая в отдельности, уже сказаны были Фейербахом. Я не стал бы их повторять, если бы Гесс — как мне кажется, в силу своей старой приверженности к идеализму, — не подверг такой жестокой критике эмпиризм, в особенности Фейербаха, а теперь Штирнера. Во многом, что он говорит о Фейербахе, Гесс прав, но, с другой стороны, он, по-видимому, сохранил еще некоторые идеалистические повадки — когда он начинает говорить о теоретических вопросах, то всегда сводит все к категориям. Поэтому он и не умеет писать популярно, он для этого чересчур абстрактен. По той же причине он ненавидит также всяческий эгоизм и проповедует любовь к людям и т. д., что опять-таки сводится к христианскому самопожертвованию. Но если телесный индивид представляет истинную основу, истинный исходный пункт для нашего «человека», то, само собой разумеется, эгоизм — конечно, не толькоштирнеровский рассудочный эгоизм, но и эгоизм сердца— должен быть также исходным пунктом для нашей любви к людям, иначе последняя повисла бы в воздухе. Так как Гесс к вам скоро приедет, то ты сможешь с ним сам побеседовать на эту тему. Впрочем, вся эта теоретическая болтовня мне с каждым днем все больше надоедает, и всякое слово, которое еще приходится говорить о «человеке», всякая строка, которую приходится писать или читать против теологии и абстракции, а равно и против грубого материализма, раздражают меня. Совсем другое дело, когда, вместо всех этих призраков, — ведь и не реализовавший еще себя человек остается до своей реализации таким призраком — занимаешься действительными, живыми предметами, историческим развитием и его результатами. Это, по крайней мере, лучшее, что нам остается, пока мы вынуждены прибегать только к перу и не в состоянии непосредственно воплощать наши идеи в действительность, пуская в ход руки, а если это необходимо, и кулаки.

Вместе с тем книга Штирнера вновь показывает, как глубоко укоренилась абстракция в умах берлинцев. Из всех «Свободных» [15]Шт[ирнер], несомненно, наиболее талантлив, самостоятелен и прилежен, но, несмотря на все это, он перескакивает от идеалистической абстракции к материалистической и не приходит ни к чему. Мы слышим об успехах социализма во всех частях Германии, только не в Берлине. Эти сверхумные берлинцы устроят у себя на Хазенхейде democratic pacifique [16]к тому времени, когда вся Германия уже отменит собственность, — дальше этого они, наверное, не пойдут. Вот увидишь, скоро в Укермарке явится новый мессия, который перекроит Фурье на гегелевский лад, сконструирует фаланстеры из вечных категорий и провозгласит вечным законом к себе возвращающейся идеи, что капитал, талант и труд должны получать определенные доли продукта. Это станет новым заветом гегельянства, старый Гегель станет ветхим заветом, «государство», закон станет «надсмотрщиком над христианством», и фаланстер, в котором отхожие места будут размещены в порядке логической необходимости, станет «новым небом», «новой землей», новым Иерусалимом, который спускается с неба, разукрашенный как невеста, о чем мы подробно прочтем в новом апокалипсисе. А когда все это будет закончено, тогда придет «критическая критика», заявит, что она есть воплощение всего, что она объединяет в своей голове капитал, талант и труд, что все, что произведено, сделано ею, а не бессильной массой, — и наложит руку на все. Таков будет конец берлинско-гегельянской [ «мир]ной {11} демократии».