Не успело появиться обращение о десятимиллионном займе, подписанное гг. Руге, Ронге, Хаугом, Струве и Кинкелем [518], как неожиданно распространился слух, будто в Сити собирают денежные пожертвования по подписному листу для отправки Струве в Америку, а с другой стороны, «Kolnische Zeitung» поместила заявление г-жи Иоганны Кинкель о том, что муж ее вовсе не подписывал этого воззвания и успел уже выйти из только что образовавшегося центрального комитета.
Вся политическая мудрость г-на Струве до и после мартовской революции ограничивалась, как известно, тем, что он проповедовал «ненависть к государям». Тем не менее в Лондоне ему пришлось за наличную плату поставлять статьи в немецкую газету {718} герцога Карла Брауншвейгского и даже подвергаться высочайшей собственноручной цензуре господина герцога. Мадзини было донесено об этом, и когда г-н Струве захотел увидеть свое имя красующимся под европейским циркуляром, Мадзини наложил на это свой запрет. Струве отряс прах со своих ног и, охваченный сильным гневом на центральный комитет, отплыл в Нью-Йорк, дабы пересадить на тамошнюю почву свою навязчивую идею, свой неизбежный «Deutscher Zuschauer».
Что же касается Кинкеля, то он, как об этом насплетничал А. Руге в нью-йоркской «Schnellpost», правда, не подписал этого обращения, но одобрил его; план обращения был составлен в его собственной комнате, сам же он взялся переправить часть экземпляров в Германию, а из центрального комитета вышел только потому, что комитет избрал своим председателем не его, а генерала Хауга. Это заявление А. Руге сопроводил резкими выпадами против «тщеславия» Кинкеля, которого он назвал демократическим Беккератом,а также подозрениями по адресу г-жи Иоганны Кинкель, поскольку к услугам ее были такие запретные газеты, как «Kolnische Zeitung».
Демократический центральный комитет свелся, следовательно, к гг. Руге, Ронге и Хаугу; даже А. Руге понял, что с подобной троицей не только нельзя создать нового мира, но и вообще ничего нельзя создать. Но неугомонный Руге все еще не хотел признать, что его карта бита. Для этого великого мужа все дело было только в том, чтобы вообще делалось и предпринималось что-либо такое, что придавало бы ему вид человека, занятого глубокими политическими комбинациями, и прежде всего давало бы основание с важным видом судить обо всем, бегать туда и сюда, вести переговоры и предаваться самодовольной болтовне и газетным сплетням. На его счастье в Лондон только что прибыл Фиклер. На него, как и на других южных германцев, Гёгга и Зигеля, произвели отталкивающее впечатление претенциозные манеры г-на Кинкеля; в то же время Зигель отнюдь не был склонен встать под главное командование Виллиха, а Гёгг — принять планы Виллиха по улучшению мира. Наконец, все трое были слишком мало знакомы с историей немецкой философии, чтобы не считать Руге значительным мыслителем, слишком наивны, чтобы не позволить обмануть себя его фальшивым простодушием, и слишком филистерски добродетельны, чтобы не принять всерьез всю возню этой так называемой эмиграции. Как сообщает один из них {719} в своем письме в редакцию нью-йоркской «Schnellpost», они решили попытаться объединиться с остальными кликами, чтобы восстановить престиж умирающего центрального комитета. Однако, жалуется тот же корреспондент, мало надежды на осуществление этого благого намерения; Кинкель продолжает интриговать; вместе со своим избавителем {720} , своим биографом {721} и несколькими прусскими лейтенантами он образовал комитет, который должен действовать за кулисами, постепенно тайно расширяться, завладевать по возможности денежными средствами демократии и затем внезапно выступить открыто уже в качестве могущественной партии Кинкеля. А это-де и нечестно, и несправедливо, и неразумно. Руге не преминул нанести в том же номере газеты несколько ударов в бок «абсолютному мученику». В тот же день, когда нью-йоркская «Schnellpost» доставила эту сплетню в Лондон, состоялся первый официальный праздник братства враждебных клик. Но это еще не все! А. Руге вербует через нью-йоркскую «Schnellpost» подписчиков на злосчастный европейский заем в Америке. Кинкель, который дезавуировал в «Kolnische Zeitung» это смехотворное предприятие, теперь на собственный страх и риск призывает в заокеанских газетах к займу, добавляя при этом, что деньги надлежит посылать человеку, пользующемуся наибольшим доверием; само собой разумеется, что он и есть этот человек.
Для начала он требовал взноса в 500 ф. ст., чтобы изготовить революционные бумажные деньги. Руге, не мешкая ни минуты, объявил в «Schnellpost», что он, А. Руге, является казначеем демократического центрального комитета и что у него можно приобретать уже готовые облигации; таким образом тот, кому придется потерять 500 ф. ст., поступит разумнее, приобретая на них уже готовые облигации, нежели покупая еще несуществующие. И редакция «Schnellpost» довольно откровенно заявила, что если г-н Кинкель не бросит своих проделок, его объявят врагом революции. Наконец, в то время как Руге выкладывал в «Schnellpost» свою недельную порцию сплетен, паясничал на ее столбцах, строя из себя мужа будущего и чествуя себя присвоением всех санов, подобающих пятой спице в колеснице, Кинкель писал в «New-Yorker Staatszeitung», прямой сопернице «Schnellpost»:
«Вы видите, что по ту сторону Атлантического океана ведут войну по всем правилам искусства, в то время как по сию сторону обмениваются поцелуями Иуды».
Если Вы спросите меня, как это некий А. Руге, человек, который практически всегда был совершенно непригоден, а теоретически давно почил в бозе и отличается лишь классически путаным стилем, — как это он все еще может играть какую-то роль, то я замечу прежде всего, что его роль есть сплошная газетная ложь, которую он старается распространять и в правдивости которой он пытается убедить себя самого и других со свойственным ему величайшим усердием и при помощи всяческих самых мелочных средств. Что же касается его положения в среде здешней так называемой эмиграции, то это как раз то, что ему приличествует, хотя он и являет собой лишь сточный желоб, в который стекают все противоречия, непоследовательность и ограниченность всей этой демократии. Как классический представитель всеобщей идейной неясности и путаницы, свойственной эмиграции, как ее Конфуций {722} , он по праву утверждает за собой видное положение в ее среде.
Из вышеизложенного Вы видели, как Кинкель то выступает вперед, то прячется на задний план, то берется за какое-либо предприятие, то отрекается от него — в зависимости от того, куда, по его мнению, дует ветер народных чувств. В одной статье для недолговечного «Kosmos» он особенно восхищался огромным зеркалом, выставленным в Хрустальном дворце [519]. Здесь перед Вами весь этот человек: зеркало — его жизненный элемент. Он прежде всего и по самому своему существу актер. Играя по преимуществу роль мученика германской революции, он удостоился здесь, в Лондоне, почестей, предназначенных для остальных жертв борьбы. Но позволяя либерально-эстетствующей буржуазии официально оплачивать и чествовать его, — он в то же время за спиной этой буржуазии находится в запретных сношениях с представляемой Виллихом крайней фракцией жаждущих соглашения эмигрантов, полагая, что таким путем он равно обеспечивает себе как наслаждение буржуазным настоящим, так и право на революционное будущее. Живя здесь в условиях, которые, по сравнению с его прежним скромным положением в Бонне, могут считаться блестящими, он в то же время пишет в Сент-Луис, что живет, как подобает представителю бедноты. Итак, он соблюдает установленный этикет по отношению к буржуазии и в то же время почтительно расшаркивается перед пролетариатом. Но будучи человеком, у которого сила воображения значительно преобладает над голосом рассудка, он не может избежать грубости и высокомерия выскочки, что отталкивает от него не одного чопорного добродетельного мужа эмиграции. Говорят, что в настоящий момент он намеревается совершить турне по Англии, чтобы в разных городах читать лекции перед немецкими купцами, принимать знаки почитания и пересаживать на северную почву Англии привилегию сборов двух урожаев, процветающую обычно только на почве южных стран. Кинкель заблуждается, если сам себя считает честолюбивым. Он всего лишь до крайности тщеславный человек, и судьба не могла бы сыграть с этим впрочем безобидным расточителем красивых фраз более скверную шутку, чем приведя его к цели его желаний и поставив его в серьезное положение. В этом случае он потерпел бы непоправимое и полное фиаско.