— Керсновская! К дежурному! — рявкнул кто-то в дверях.

Что за напасть? Очарование золотистого луча исчезло.

В дежурной комнате при входе Леня Пощаленко сунул мне в руку кусок хлеба граммов в 400.

— На, спрячь! Перед выступлением съешь. Осталось до Томска совсем немного… Держись, не подведи!

Разумеется, до утра я не стала откладывать и сейчас же его проглотила. Разве можно было удержаться от соблазна?

В этот день — последний день этого кошмарного этапа — у нас было даже какое-то приподнятое настроение. Так уж устроен человек: заканчивая один отрезок жизненного пути, хочется ве-рить, что следующий, начинающийся отрезок будет лучшим, даже если начало нового пути — под тюремными сводами. Не на этом ли ни на чем не основанном оптимизме построен обычай поздравлять с Новым годом?

Слабо холмистая, пересеченная небольшими речками местность, почти лишенная растительности. Все чаще, все крупнее деревушки. Все больше телеграфных линий указывает на то, что мы приближаемся к крупному городу.

Еще бы, Томск — «порфироносная вдова»[20] Сибири, уступившая свою корону молодой столице — Новосибирску. Томск был знаменит своим университетом, медицинский факультет которого воспитал врачей, особенно окулистов, с мировым именем. Томск — торговый центр, когда-то оплот энергичного, предприимчивого, бесстрашного, а порой и бесшабашного купечества. Все это я хоть и понаслышке, а знала.

Мне же довелось увидеть совсем иной город: Томск — грязных, давно не чищеных улиц; Томск — лишенный света и отопления; Томск — пустых домов с разобранными на топливо заборами; Томск — переполненных до предела тюрем… Нет, не своим университетом могла похвастать бывшая столица Сибири, а своей тюрьмой на тракте Красноярск — Иркутск. Впрочем, тюрьма была построена в царское время, но «исправлена и дополнена» (а особенно — наполнена) в наше.

Вдали, на правом берегу Томи, в синей дымке уже был виден город. Мне казалось, что издали все города меж собой схожи, но этот поразил меня своим черным цветом. Объясняется это просто: до сих пор я разглядывала издалека лишь европейские города. Но вот мы спустились в долину, и город скрылся из виду. Томь мы перешли у поселка Черемошки, в нескольких километрах от города. Повсюду лесопильные заводы, лесообрабатывающие предприятия… Бревна, доски, горы опилок и толпы заключенных. — серых людей с серо-зелеными лицами. Всюду конвоиры с винтовками, полицейские собаки и колючая проволока.

Сколько лет, сколько бесконечно долгих лет суждено было мне видеть весь мир в рамке из колючей проволоки!

— Смотрите, а вот и наш Николай Щукин! — услышала я голос Лиды Торгаевой, красивой смуглой девочки, с которой я когда-то работала на Анге и к которой был неравнодушен Лотарь Гершельман. Ее присоединили к нам, кажется, в Молчанове: Хохрин и ее засадил за невыход или опоздание на работу, но не мог дать больше одного года, так как ей не было еще шестнадцати лет.

— Так ему, подлизе, и надо! Уж как старался! Нас обирал — все Хохрину таскал! Все его приказы выполнял! Скольких по его приказу хлеба лишал! Но с чертом так и бывает: сколько ему не служи, а в пекло все равно утащит! Мой батя — старый инвалид: он в лесу не работал, рыбачил. Уж сколько рыбы аспиду Хохрину поперетаскал! Все равно, как я приболела и два дня на работу не ходила — в тюрьму упек!

Я посмотрела туда, куда она указывала, и действительно увидала Щукина — подхалима, заведовавшего ларьком, ставленника Хохрина. Худой и ободранный, он отгребал на пилораме опилки.

«За Богом молитва не пропадет». А если молишься черту?

На ночлег при помощи пистолета

Бедняку открыты два пути: в больницу и в тюрьму. О том, что бедняку попасть в больницу очень даже нелегко, знают теперь все, а вот о том, что и в тюрьму не сразу попадешь, нам самим пришлось убедиться.

В городе свирепствовал тиф, сыпной и брюшной, и тюрьма принимала лишь тех, кто прошел через баню. Не сама санобработка была нужна, а справка о том, что мы выкупаны и наша одежда прошла прожарку.

Вот дом с надписью «Баня».

— Са-а-а дись!

И мы покорно опускаемся на снег посреди мостовой. Свищет ветер, гонит поземку. Время идет, а мы сидим, сидим… Сломленные усталостью, продрогшие, голодные… Пощаленко выходит и угрюмо бросает:

— Пошел!

И мы встаем, с трудом распрямляя окоченевшие ноги. Баня арестантов не принимает — топлива нет. А если есть, то купают лишь по заявкам. И мы бредем, совершенно раздавленные усталостью и отчаянием.

— Приставить ногу! Садись!

И мы опять стоим на корточках, тупо опустив голову.

— Пошел!

И все начинается сначала.

Вечереет. В редких окнах загорается тусклый свет: это зажигают коптилки из пихтового масла. Улицы в темноте. Надо устроиться на ночлег. Но как? Где? Ни один постоялый двор по причине тифа не принимает без справки из бани. Пощаленко решительно отворяет ворота постоялого двора и ведет нас к сараю. Слышен истошный визг бабы:

— Не пущу!

Пощаленко размахивает наганом:

— Заходи!

Нас заталкивают в сарай и запирают. Баталия на дворе постепенно затихает.

В сарае темно. Пахнет плесенью и нечистотами. Под ногами сухой навоз. Когда-то здесь была конюшня.

Стучим в двери, кричим…

— Ну, чего шумите?

— Выпустите нас на оправку!

— Начальник конвоя ушел. Не велел пускать!

— А хлеб? Воду?

— Ничего не знаю. Велел спать!

Темно. На ощупь выбираем место посуше. В противоположный угол идем по нуждой. Затем ложимся вповалку — мужчины, женщины. Спим…

Бичер-Стоу, где ты?

На следующий день все начинается сначала:

Наконец, слава Богу, мы в бане. Разделись. Вещи сдали в прожарку. Большая квадратная душевая. Стали. Ждем. Вдруг — кипяток, и сразу затем — холодная вода. Не успели еще и напиться, как вода окончилась.

— Выходи!

Ведут нас в холодный предбанник, мощенный крупными каменными плитами. Одежды нашей нет. В прожарке — холодно. Одежду смочили, но пара нет!

Стоим мы — одиннадцать голых, мокрых женщин — босые, на каменных плитах пола, в нетопленом помещении. С нами конвоир. В шубе с поднятым воротником, в валенках. По всему видно — ему холодно. А нам?!

Пять часов стояли мы в ожидании нашей одежды. Пять часов нам казалось, что сердце примерзает к ребрам и душа с телом расстается. За эти пять часов тело даже не обсохло после того холодного душа! Все спасение было в том, что мы плотно жались друг к другу, и те, кто был снаружи, протискивались вовнутрь. Так получалось своего рода непрерывное коловращение, и это согревало нас, не давало замерзнуть.

Но вот наконец нам выдали одежду из прожарки. Мокрую… Ее смочили, а сухого пара не оказалось. Но мы рады были одеть и такую — мокрую и холодную одежду.

В тюрьму! Скорее бы в тюрьму! Трудно поверить — тюрьма казалась нам пределом мечтаний. Вот доказательство того, что все на свете относительно.

Ворота тюрьмы. Перекличка. Проверка. Скорее, скорее! Мы голодны! Мы устали! И нам так холодно! Нас впустили в тюремный двор и отвели… в церковь. В бывшую церковь… Видно, ее начали разбирать: сняли купола и крышу. Сверху, с неба смотрят на нас яркие зимние звезды. Но в самом здании темно и холодно — ах, как холодно! Всюду снег. Бродят какие-то тени, нас ощупывают чьи-то грубые, жадные руки. Мы перепуганы и жмемся друг к другу. О, как холодно! Наверное, и звезды, смотрящие на нас с неба, тоже недоумевают…

Трудно сказать, как долго это длилось. Но вот нас вызывают. Не только нас, 11 женщин нарымского этапа, а еще столько же. Куда? Невольники не спрашивают: их перегоняют туда, куда сочтут нужным. Мы только подчиняемся. Молча.

В тюремном дворе — от ворот вправо — длинное одноэтажное здание, деревянное. Вводят в коридор и оставляют там в темноте. Холодно. Но все же не так, как там, в церкви. Стоим. Ждем… Неужели о нас забыли? Я решаю проявить инициативу — в движении не так холодно.

вернуться

20

В «Медном всаднике» А. С. Пушкина:

И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова.