Входя, я слышу:
— Я хочу, чтобы моя комната — комната, в которой я живу, — была хорошо побелена, а поэтому прошу вас, Владимир Николаевич, присмотреть, чтобы вся метиленблау была вылита в известь. Этим заключенным я не верю, они могут часть припрятать: все они воры…
— Это они, эти заключенные, — воры?! — не стерпела я, вихрем влетая в комнату. — Это они — воры? А вы? Вы, укравший у больных это дефицитное лекарство? Настолько дефицитное, что вы отпускаете лишь для хромоцистоскопии и то лишь по десять граммов! Сколько же вы украли у больных этой метиленовой синьки, чтобы покрасить ею стены «своей» комнаты?
Боже! Что тут произошло!
В соседней комнате метался, воздымая руки, Павел Евдокимович, а Владимир Николаевич, согнувшись в три погибели, корчился от смеха… И было от чего!
Ляндрес на мгновение присел, держа перед собой обе колбы. За его спиной ухмылялись маляры.
— Да как она смеет, мерзавка! — завопил, побагровев, злобный карлик. — Да как эта фашистка осмелилась!.. Вон! Сию же минуту — вон!!! Чтобы больше духа ее тут не было!
Он, уличенный в хищении медикамента; он, незаконно проживающий в морге, не имеющий ничего общего с ЦБЛ (так как работал уже на аптекобазе), — и это он оскорблял меня! Меня, находящуюся на своем рабочем месте!
Могла ли я подумать, что Павел Евдокимович, добрый, честный, справедливый, который, как говорится, мухи не обидит, докончит дело, начатое Ляндресом, и добьет меня? А случилось именно так.
Он подскочил ко мне, приговаривая: «Ступай, ступай, Фросинька!» — и подталкивал меня за плечи к дверям. Я рванулась вперед, выскочила из комнаты, ринулась к крыльцу, сбежала по ступенькам и в халате и тапочках на босу ногу побежала мимо конбазы в зону.
Годы и годы прошли с той поры, но и теперь я ощущаю то чувство «смертельного ранения».
Казалось бы, за семь лет неволи пора бы обрасти толстой кожей, но получилось наоборот: с меня будто содрали кожу, все нервы были обнажены. Я вся была кровоточащей раной и желала лишь одного — смерти…
Только не к лагерным «пираньям»!
Сколько раз за эти годы я смотрела Смерти в глаза… Сколько раз Костлявая протягивала ко мне свои руки… И сколько раз еще ее тень упадет на мой путь, а холодное дыхание пахнет мне в лицо…
Я с нечеловеческим упорством боролась с ней. Случалось, что я бросала ей вызов, как на поединке, или стояла на ее пути, не делая ни малейшей попытки уклониться от ее косы. Но впервые я почувствовала, что нужно самой шагнуть ей навстречу, потому что я ощущала себя побежденной. На этот раз — окончательно.
Однажды в нарымской тайге, на лесосеке, среди догорающих костров, я поняла: требования, предъявленные мне, невыполнимы. Я чувствовала свое поражение и, перешагнув через прорубь, ушла в лес замерзать. Я видела: достигнув предела истощения, бороться я не могу.
Смерть казалась желанным избавлением и в барнаульской внутренней тюрьме НКВД, после того как следователь Титов обрисовал мне безнадежность моего положения.
Когда меня вторично судили в Новосибирске, я не хотела умирать, но не хотела и бороться за жизнь. Но во всех тех случаях было совершенно другое соотношение сил: у меня — слишком мало возможностей, против меня — слишком много всего.
Тут иное дело. Мне действительно повезло, когда я попала в ЦБЛ. Это был единственный шанс на спасение. Если бы я пошла на компромисс со своей совестью, если бы я научилась ставить свой интерес превыше всего, то могла бы спасти свою жизнь. Но это оказалось для меня невозможным. А теперь и последняя карта бита!
Как сказал Владимир Николаевич Дмоховский, когда я пришла впервые на работу в морг: «Помните, Евфросиния Антоновна, из морга лишь два пути: на волю или в могилу!» Да, третьего пути нет! Значит, мне остается лишь один путь — в могилу…
Решиться шагнуть навстречу смерти — всегда трудно. Даже если измучен трудом, голодом, усталостью, холодом. Но тут было еще труднее. Силы и здоровье у меня восстановились. С любой работой я справлялась шутя и чувствовала, что приношу пользу. Но я оказалась инородным телом, выброшенным отовсюду.
Я не смогу сломать свою гордость и попытаться прижиться в одном из отделений, откуда меня уже выжили. И я не хочу опять в любом лагере начинать все сначала, чтобы заработать третий, а то и четвертый срок, скатываться все ниже и ниже, в общество неисправимых рецидивистов — настоящих отбросов уголовного мира. А меня туда с наслаждением затолкают те, в чьих руках моя судьба. И политического фраера постигнет судьба незадачливого пловца в Бразилии, попавшего в реку, изобилующую кровожадными пираньями. Только рыбы действуют быстро, а лагерные «пираньи» будут годами глодать живое тело.
Нет, хватит с меня! Выбор сделан: смерть.
«Давай дружить, Оки!»
Одесса. Девятнадцатый год. Жаркий летний день. Ни ветерка. Море цвета снятого молока. Раскаленный желтый камень. Серая пыльная лебеда. На скале сидят двое детей. «Замухрышка-замарашка» в рваной матроске и еще один, уже подросток, в белом. Тот, кто поменьше, обращается к старшему:
— Давай дружить, Оки!
— Дружить… А знаешь ли ты, что такое «дружить»?
— Ну, разумеется, знаю! Дружить — это, прежде всего, быть верным и честным с тем, с кем дружишь. Спешить на помощь, не думая об опасности. Делить все: и горе и радость. Одним словом, бескорыстно помогать жить…
— «Помогать жить», говоришь ты? Да, то, что ты говоришь, правильно. Но это еще не всё. На друга, настоящего друга, налагается еще одна обязанность, пожалуй — самая главная: если надо, то друг должен помочь умереть…
Так сказал Оки. Сатсума Но Митори Оки, японский мальчик (ками сама).
…Разговоры с ним, его странная манера мыслить имели огромное влияние на развитие моего интеллекта, потому что «Замухрышка-замарашка» — это я.
Удивительное это было время. Я очень многим обязана тебе, Оки!
Но теперь, в ЦБЛ, не было у меня друга, настоящего друга, способного дать совет, помочь выжить… и, если нет иного выхода, — умереть.
Когда смерть — меньшее зло
Является ли самоубийство само по себе выходом из положения? Даже тогда, когда я над этим вопросом еще не задумывалась, я чувствовала, что та молодая каторжанка Таня (ее фамилию я забыла) была права, когда сказала: «Такая жизнь меня не устраивает!» — и пошла прочь от конвоя, чтобы конвоир ее застрелил… Что он и сделал.
Ясно: она потеряла надежду.
А я? На что еще могла надеяться я?!
Для всякого живого существа самой природой предусмотрены меры, помогающие избегать опасности: птица имеет крылья, заяц спит с открытыми глазами, букашка притворяется мертвой, хамелеон меняет окраску… Есть еще одно: сильный может бороться.
Ни улететь, ни убежать я не могу; прибегать к мимикрии не хочу. Остается — борьба. И я боролась, черт возьми!!! Семь лет я боролась.
Я не выпускала из рук то оружие, которое мне давала совесть: я стремилась быть до предела честной и правдивой, изо всех сил старалась быть справедливой и благожелательной. И чего я достигла? Все, что я считала правильным, приводило к очередному провалу, причина которого в моем мировоззрении. Ни изменить себя, ни повлиять на окружение я не могу.
Здесь, в центральной больнице лагеря, где, казалось бы, существовали самые благоприятные условия, я потерпела сокрушительное поражение. Так что же ждет меня в любом ином лагере? Опять погрузиться в трясину, но на этот раз — без надежды? Опять донос, следствие, суд… Ясно: такая жизнь меня также «не устраивает». А значит, выход один — смерть.
Откладывать? Не стоит! Но до чего же трудно отказаться от жизни! Я здорова, жизнерадостна. Кто смеется громче меня? Кто охотнее поворачивается лицом к ветру?
Колебание… Нерешительность… Нет! Все это мне чуждо! Но отчего же все-таки так трудно решиться? Понимаю! Это оттого, что я не вижу в ближайшем будущем чего-нибудь, что еще хуже, еще гаже смерти, когда смерть — еще наименьшее зло.