На следующий день мы с Сергеем Васильевичем Мелеги держали венцы над ними. Обряд венчания проходил в Алейниковской церкви. Венчалось несколько пар, пришлось ждать очереди.
Было нудно и тяжело — как на отпевании. Мне было очень жаль Иру, и я не могла сказать почему. Я уже знала, что Тая сбежала с каким-то Борисом. Миша взял развод. Ире предстояло заменить мать семилетнему Юре, мальчишке испорченному и развращенному, к тому же обожавшему мать, которая всегда ему давала взятки за молчание.
Ирусь, мой верный друг, что ты делаешь?! Для меня вся эта процедура была очень мучительной; боюсь, что для Иры тоже… Казалось, что все это нечто абсолютно нереальное, начиная с того, что я не имела права быть посаженной матерью, будучи незамужней. А венец я держала над невестой, одетой в коричневое пальто и берет.
Я не хотела идти на свадебный обед: мне все это казалось чем-то вроде поминок на похоронах, то есть кощунством. Но Ира так вцепилась в мою руку, с такой тоской прошептала: «Будь со мной! Не уходи…», что тоска еще сильней сжала мое сердце.
Отчего Ирина свадьба оставила у меня впечатление похорон? Я говорила себе: это потому, что всякое расставание тяжело. Scheiden tut Leiden![34]
Вечером я спешила домой, на гору.
— Подожди, мне надо поговорить с тобой, — сказал Миша. — Мы с Ирой тебя проводим и поговорим.
Мы шли по крутой тропинке мимо старого кладбища и большого оврага, над которым высится синагога. Сколько разных воспоминаний связано с этой тропинкой! И вот еще одно. Снег растаял уже повсюду. Деревья голые, черные; на каштанах уже набухали почки. Дул резкий ветер с востока; тучки неслись низко-низко.
Мы шли втроем, Ира в середине. Миша напевал:
— Вот что я хочу тебе сказать! — вдруг оборвал песню Миша, когда мы были возле ворот старого кладбища. — Езжай и ты с нами! Здесь тебе оставаться опасно. Здесь все знают тебя, как знали твоего отца. Здесь ты — помещица. Даже когда дрова колешь! Здесь ты — дворянка. Даже если ты босиком и на руках мозоли.
— Здесь я — рабочий, твердо стоящий на ногах!
— Не обманывай себя! Ведь ты всегда была полезным членом общества, умеющим создавать материальные ценности, приносящие пользу многим людям. Но они этого ни видеть, ни знать не желают: для них ты — враг! И только враг. А врагов надо уничтожать. Обрати внимание — они боятся! Они держатся настороженно, особняком. Солдаты ходят лишь группами и всегда орут песни. Они не говорят с нами. И в глаза не смотрят! У колодцев стоят часовые. Я тебе говорю — они боятся. А тот, кто боится, всегда жесток!
— Ну что ж, со мной обошлись жестоко. Не спорю. Но это уже позади! Эта настороженность, о которой ты говоришь, результат той враждебности, с которой их встретили в Польше. Ведь большинство воинских частей, прежде чем попасть к нам, побывали уже в финской кампании или в Польше. Ты же знаешь, что финны мстительны и умеют ненавидеть! Что же касается поляков, то они, в довершение всего, еще лицемеры, привыкшие действовать исподтишка. Вот Юрику рассказывал тот военный, которого он возил в Хотинский уезд. Он так и говорил: «Бессарабцы тихие и ласковые, как телята. Приветливые и покорные. А вот с поляками — беда! Едешь в трамвае, а тебя сосед в упор пристрелит; зайдешь побриться, а тебе цирюльник бритвой по горлу полоснет!»
— Так-то оно так! Но это ничего не меняет. Для того, чтобы покорить и сломать сильных, гордых, нужно каждого в отдельности за горло взять, сдавить, чтобы кости захрустели, и заставить его стать на колени, даже если для этого нужно ему хребет переломать. А для того, чтобы заставить повиноваться все бессарабское серое стадо, достаточно у них на глазах расправиться с одним-двумя известными им людьми — и все стадо рухнет на колени! Поверь, тебе все равно переломят кости лишь для того, чтобы другие вспомнили Шевченко, который говорил: «От молдаванина до финна, на всех наречьях все — молчат». И, разумеется, повинуются.
Минуту мы молчали. Будто призрак грядущих испытаний, как тень Банко[35], сел рядом со мной на скамейку.
— Да, Миша! Пожалуй, ты прав Ира мне ближе родной сестры: она мой друг. Когда в душе сомнение, так хочется услышать голос друга! В тяжелую минуту так хочется пожать руку друга! А я по месяцу и больше Иру не видала. Теперь, когда мы расстаемся, скажу откровенно: я не хотела навлекать на нее опасность, которая тяготеет надо мной. Я знаю, что с меня не спускают враждебных глаз и постоянно ставят мне подножку. Я хорохорюсь и на словах ничего не опасаюсь. Но это не так! Сама чувствую, что я шпиль без громоотвода! Одно время я наивно полагала, что когда получу паспорт, то он мне послужит громоотводом. Теперь знаю, что это не так: в паспорте стоит «б/помещица» и «статья 39», которая, я знаю, добра не сулит. Такой шпиль, как я, в грозу опасен. Нет, друзья мои! На вас я не хочу накликать беду. Простимся же до лучших времен!
Мы с Ирой сидели на скамейке; Миша ходил перед нами взад-вперед. Затем он протянул руки: одну — мне, другую Ире. Мы встали и стояли, образуя кольцо. Ира сжимала мою правую руку, Мишка — левую. Миша опять запел — тихо, печально:
Я вырвала руки, повернулась и побежала в гору. Оттуда я крикнула: «Завтра еще увидимся!» — и пошла таким беглым шагом, что дух перехватило. А в ушах звучало: «И, быть может, навсегда!»
Нет, не в ушах, а в сердце звучало это горькое слово «Навсегда»!
Мой верный друг, что ты наделала?
Утром Ира должна была уехать с Мишей на попутном грузовике. (Миша, сам шофер, знал всех шоферов Бессарабии и нашел машину). Я не хотела заходить к тете Кате. У меня создалось впечатление, что они все, а особенно Нина, жена Юрика, все это подстроили, чтобы избавиться от Иры. И меня не покидало чувство, что отчасти в этом повинна я.
Мы были неразлучны, всюду и всегда вместе. Верхом или на велосипеде, пешком или в бричке, где я — там и Ира, а где Ира — там и я. Когда она стояла за мольбертом, я была рядом, с книгой, и читала вслух. Случалось, когда мы работали на винограднике, мама со своим складным стульчиком сидела рядом и читала нам по-французски.
Ира, молчаливая и замкнутая со всеми, со мной могла вести бесконечные беседы. Никогда и ни с кем не было мне так легко, как с ней. Если я начинала фразу, она могла ее закончить, и даже молча мы понимали друг друга без слов.
Говорят, в дружбе равенства не бывает: один должен командовать, другой — подчиняться, и если это проходит без трения, то это и есть дружба. Если это действительно так, то я затрудняюсь решить, кто же из нас был главный? Со стороны могло показаться, что это я, потому что Ира на глазах у людей, даже близких, как-то съеживалась, «уходила в скорлупу». Я была независимой, прежде всего материально. Опять же, я была заводилой всегда и во всем, к тому же физически сильней. Но я, безусловно, склонялась перед ее духовным миром: ее талантом, умом, памятью и какой-то несгибаемой принципиальностью — неспособностью покривить душой. Ее суждениям я подчинялась безоговорочно, — я, не слишком-то склонная к подчинению!
Что же толкнуло ее на такой шаг, ведь не любовь же? Не та любовь, которая горит ярче огня и в которую можно ринуться, подобно мотыльку? Пожалуй, была и любовь, но недостаточная для того, чтобы повернуть на 180 градусов ее сдержанную, целомудренную гордость!
Отчего-то мне кажется, что она просто попала в ловушку: ей надо было уехать подальше от своей родни, чтобы на них не пала тень от ее дружбы со мной. Очевидно, ей казалось недостаточным, что мы видимся так редко. Прошлое было, и оно являлось угрозой для ее матери, брата. Она не знала, как уехать, как переменить фамилию. Как перестать быть угрозой? Миша мог наговорить ей много прекрасных, благородных слов. И за эти слова она и решилась выйти замуж. Не за человека.