Затем Воронеж, Тамбов, Пенза…

И вот мы приближаемся к Волге. Сызрань, станция «Батраки», и наш поезд на мосту через Волгу — на том самом мосту, в строительстве которого принимал участие и мой дед, полковник Антон Антонович Керсновский. Не думал он, что его внучку повезут через него в телячьем вагоне!

А о чем думала я, когда переезжала через эту реку, бывшую не раз трудно преодолимым рубежом для азиатских народов, рвавшихся в Европу? Думала я о том, что и для меня это будет нешуточным препятствием. И мысленно прикидывала, смогу ли ее переплыть при помощи пучков камыша? Вода с высоты моста казалась очень синей, какой-то выпуклой и неподвижной. Я знала, что граница Европы и Азии пролегает значительно дальше, по Уралу, но именно теперь, переезжая через Волгу, стало как-то особенно ясно, что Европа и все, что с детства привычно, остается позади.

Мама! Папа завещал мне никогда тебя не покидать… Ты говорила: «Tu es mon baton de vieillesse»[7]. А теперь ты одна, в чужой стране. И ты, Ира! Мой Ирусь, мой «сынку»! Мы были неразлучны. Но как хорошо, что тебя здесь нет! Ты сделала ошибку, выйдя замуж, но может быть, это спасло тебя от судьбы, подобной моей?

Увижу ли я вас, родные мои?!

«В воздухе пахнет грозой»

Думай не думай, а время бежит. Под колеса бесконечной вереницей ложатся километры; мимо проносятся города. Вот Куйбышев. Город похож на огромную деревню из одно- и двухэтажных изб, черных, грязных. Поражает отсутствие деревьев, садов, украшений. Мусор, трубы, грязь и дым.

Уфа! Там впервые меня под конвоем повели за кипятком. Дул сильный ветер и гнал целые тучи рыжей пыли. Пыль была повсюду — хрустела на зубах и резала глаза. Вот тут-то, на перегоне Уфа-Челябинск, произошла какая-то перемена по отношению к нам наших конвоиров: появилась сугубая враждебность, сменившая прежнее насмешливое отношение.

— Они стали злые, как осы, — сказал кто-то из нас.

Мы были отрезаны от всего, что было за стенами нашего телячьего вагона, но чувствовали — что-то нависло над нами: в воздухе пахнет грозой. В чем же дело? Обрывки фраз, произнесенных нашими конвоирами, заставляли призадуматься:

— Ну, теперь прощай, отпуск!

— И на увольнение нечего рассчитывать!

— Балда ты! Отпуск! Увольнение! Это все пустяки! Тут не тем пахнет…

А в самом деле — чем же?

В том месте, где мы перевалили через Урал, ничто не напоминало того, что принято называть «горами», скорее — пологие холмы, поросшие лесом. И почему-то запомнилась такая картина: возле самого полотна группа скал; на самой из них высокой — козел на фоне заката. Ей-Богу, он смеялся, тряся бородой!

С тех пор при слове «Урал» мне вспоминается этот козел. Может быть, оттого, что я ему завидовала? Ведь он был свободен.

Взбираясь на перевал, поезд полз медленно-медленно, и так заманчиво выглядели леса, тянувшиеся до самого горизонта и подходившие вплотную к железнодорожной насыпи!

Ночью был переполох. Мы долго стояли в лесу. Кто-то ходил. Грохотали отворяемые двери, заходили и к нам. Пересчитывали. Говорят, что из одного вагона кто-то бежал, разобрав пол. Все население этого вагона было наказано за то, что не помешало побегу.

Обелиск «Европа-Азия»

Не помню, кто первый вспомнил, что где-то здесь проходит та невидимая черта, что отделяет Европу от Азии… Как будто вот уже почти год с того дня, как та самая Азия шагнула через Днестр к нам в Европу? И все же сердце дрогнуло, когда мимо промелькнул обелиск — простой каменный обелиск. Ту сторону, на которой стоит надпись «Европа» и расстояние до Москвы, я не успела разглядеть, зато долго глядела вслед убегающему вдаль обелиску с надписью «Азия» и «8000 километров», не успела заметить до чего.

Поезд дугой огибал обелиск, и еще долго смотрела я туда, где исчезала Европа.

В Челябинске мы были ночью, но нас решили накормить, так как в Уфе нам ничего, кроме воды, не дали. Вопреки обыкновению, нам не принесли еду в вагон, а вызвали желающего сходить с конвоиром за баландой. Пошли я и Цую. Пока мы ожидали, к нам подошел какой-то рабочий.

— Откуда этот эшелон? Кто вы? За что вас?

Он не успел закончить своего вопроса, как конвоир грубо его оттолкнул со словами:

— Проходи! Не дозволено!

Рабочий зло плюнул, отошел на несколько шагов и громко крикнул:

— Недолго вам баб и детей с винтовкой гонять! Скоро вас самих в такие вагоны погрузят! Недолго уже…

И он скрылся в темноте. Что он имел в виду?! Было 18 июня 1941 года.

Запомнились разные мелочи. Hапример, когда со станции Флорешты тронулся наш эшелон и бабы завыли, запричитали, то в одном из вагонов запели хором школьники — и очень хорошо они пели! Но не какую-нибудь молдавскую песню о расставании (таких у молдаван очень много), а «Сулико». И всюду, где бы мы ни останавливались, Гужа, лесничий и товарищ зимних охот-облав моего отца, играл на своем кларнете очень печальную песню-жалобу:

De ce m-ati dus de linga boi?[8]

На запад, на запад!

А наш поезд продолжал свой путь на восток. Однако, чем дальше продвигался наш поезд, тем чаще приходилось нам подолгу стоять на полустанках или разъездах, на запасных путях. Долго мы так стояли. И — ждали. Чего? Кого? Все реже, все хуже нас кормили. Иногда казалось, что о нас попросту забыли и сами не знают, зачем и куда нас везут? Зато все чаще проносились мимо нас воинские эшелоны: теплушки с солдатами, платформы с военной техникой, укрытые брезентом, с часовыми. И все это с песнями, под звуки гармошки, мчалось навстречу нам — на запад!

Вторая декада июня 1941 года подходила к концу. Один день мне особенно запомнился. Было это где-то между Петропавловском и Омском. Жаркий июньский день. Кругом бескрайняя равнина, усеянная мелкими озерцами и березовыми перелесками. Жара ужасная, невыносимая! Не наша бессарабская сухая жара, а влажная, липкая. Как в паровой бане!

Железная крыша вагона раскалилась, как духовка. Двери заперты. Два узких оконца выходят на юг, и кажется, что сквозь них в вагон льет не воздух, а что-то густое, удушающее. Единственное облегчение — это лечь на пол и подышать в щелку на полу. Воняет мочой и экскрементами, но все же воздух попрохладней. Мы по очереди ложились «подышать» в щелку.

О еде никто не думал, хотя нас в последнее время все чаще забывали покормить. Зато жажда… Боже мой! Этого описать нельзя. Это надо испытать!

А кругом вода!

Весь луг до самого горизонта усеян озерцами, и эти озера будто усеяны какими-то темными точками. Что это такое? Неужели… Перевожу взгляд на озеро, расположенное неподалеку и подходящее к самой железнодорожной насыпи. И все становится ясно.

О том, что в Африке бегемоты в самую жару забираются в реку, я слышала, но чтобы подобным образом поступали коровы — этого я не знала! Но это так. Да, это коровы! Они входят в воду и погружаются в нее настолько, что на поверхности виднеются лишь ноздри. И — рога. Даже уши, которые каждое животное бережет от попадания в них воды, — находятся под водой.

Нет, это не жара заставляет их нырять! Я вспоминаю: бичь Сибири — это гнус: комары, мошка? всякие мухи, оводы, слепни. Одним словом, все то, что известно под общим, собирательным именем (и вполне заслуженным) — гнус.

Но в озере купались не одни коровы. Наши конвоиры, кроме, разумеется, тех, кто был на посту, резвились в воде, как дельфины: голые тела, хохот, брызги. А тут рядом, в соседнем вагоне, женщина, которая родила во Флорештах, высунувшись из окна (в их вагоне окна были, как в четвертом классе, а не как в товарных), монотонным голосом обращается с одной и той же просьбой ко всем военным, проходящим мимо. Она просит воду. Воду для того, чтобы выкупать ребенка и простирнуть пеленки.

вернуться

7

Ты моя опора в старости (фр.)

вернуться

8

Зачем на чужбину меня вы отдали? (молд.)