Инженер Слука

— Девушка! Что случилось? Куда ты идешь? Травма?

Это окликнул меня уже на штольне высокий худощавый шахтер.

— Нет, не травма! Я ухожу!

— Ухожу? Вот-те и на! Пока смена не окончена, никто не имеет права уходить из шахты. За это — ШИЗО.

— Ну и пусть!

— Нет, ты скажи толком, что случилось? Я дежурный по шахте и обязан знать, что происходит.

— Я дала пощечину горному мастеру, который оскорбил меня.

— Ты… Он оскорбил, а ты его — по морде? Вот это да! Расскажи, как это было.

Я рассказала. Он слушал. Выразительное, чуть насмешливое лицо, изрезанное глубокими морщинами, так и подергивалось от смеха.

— Ай да ну! Первый раз такое слышу! Вот что. Я заместитель главного инженера Слука. Я позвоню Горькову и намылю ему холку. А ты возвращайся. Иначе, сама знаешь, ШИЗО. Тут уж я не волен…

— Зато я вольна… даже в неволе! Замучить меня — можно. Заставить проглотить оскорбление — нельзя!

Он пристально посмотрел на меня и вдруг стал серьезен:

— Вы, может быть, правы… Сделаем так. Идите помойтесь и к восьми часам зайдите в кабинет начальника шахты. Я буду там. Мы разберемся. А пока что я распоряжусь, чтобы вас пустили помыться.

Интермеццо на лоне природы

Помывшись, я не спеша поднялась на Шмитиху в ожидании, какой оборот на сей раз примет моя судьба. На душе было спокойно. Какое это счастье, когда не испытываешь колебаний, прислушиваешься к голосу своей совести и подчиняешься только ее приказаниям! У нас почему-то это называется анархизмом. Мне кажется, приклеив грязный, но знакомый ярлык на чистое, но чуждое нам понятие, мы тем самым оправдываем наши трусливые и малодушные поступки.

В моем распоряжении — часа два свободного времени в общении со свободной природой. Сколько лет я была лишена этой возможности!

Бедная, очень бедная природа. Особенно здесь, на высоте метров 500–600 над тундрой. Еще недели две тому назад тут кружила метель. И теперь в расщелинах лежит снег — серый, ноздреватый. Но здесь, где все 24 часа светит солнце, пусть малокровное, но не знающее отдыха, трава уже вымахала, и в ней мелкие невзрачные цветочки. Здесь нет земли. Какое-то крошево из камней, а трава растет. На голых камнях — лишайники, жизнь, не только растительная. Вот, например, эта птичка — маленькая, белесая. Это пуночка. Отчего ты не летишь вниз, где теплее? Ах! У нее тут гнездо. Боже мой, я чуть не легла на него! В нем — два крохотных яичка. Извини меня, пташка! Я не хочу лишать тебя счастья — семьи, родного гнезда.

И я отползаю в сторону, хоть мне было очень удобно там, возле гнездышка. Будь счастлива, пуночка! Прими наилучшие пожелания от той, у кого нет гнезда, нет счастья…

Суд, на сей раз скорый, правый и милостивый

В кабинете начальника шахты капитана Коваленко — маленькой дощатой комнатушке в деревянной раскомандировке шахты — все бедно, грязно, убого. Но в моих глазах эта убогая комната сияет, ведь нет на свете ничего ярче справедливости.

— Ты, Павел Васильевич, не прав! Не прав как горный мастер. Ведь ты звонил положение, не ознакомившись с тем, что делается на участке, а то бы заметил, что эта вот женщина работает в забое. Из-за своей нерасторопности ты не только сообщил «невыход» на своего рабочего, но не дал заявку на отпалку этого забоя. Твоя смена потеряла, таким образом, один цикл[1]. Ты не прав как мужчина, так как ты оскорбил словом женщину, которая, насколько я понимаю, хорошая, честная труженица и перед которой ты сам был виноват. Но больше всего ты виновен как шахтер. Шахтер должен быть прежде всего хорошим товарищем. Пусть ты или я — вольнонаемные, но под землей судьба у нас одна, и перед лицом смерти мы все равны. Под землей мы все — товарищи. Я не оправдываю аргумента в виде пощечины, даже если это «веский» аргумент. Но в данном случае это всего-навсего отпор на твой несправедливый поступок. Поэтому если не хочешь, чтобы тебе был объявлен выговор, то признай свою вину и извинись!

— Извини, Керсновская, я не хотел тебя обидеть, — сказал, не поднимая головы, Горьков.

— Я принимаю ваше извинение, Павел Васильевич, но не считаю возможным в дальнейшем работать в вашей смене. А поэтому прошу перевести меня в смену горного мастера Ионова — ту, что соревнуется со сменой Горькова.

Так и было решено. Я вышла не в первую смену, а в третью, то есть не с полуночи, а с четырех часов дня.

В дальнейшем мы с Горьковым были в хороших отношениях, и как-то он сказал:

— У тебя, Ионов, на погрузке под обоими бункерами две девки, а у меня — трое мужиков и баба. Притом мои четверо грузят тридцать шесть — сорок вагонок, а твои двое — семьдесят две и даже девяносто шесть!

— Зато у меня одна из этих двух — Керсновская!

— Что правда, то правда. Жалею, что уступил ее тебе.

Маяк во тьме, а не могила!

Вот с этого знаменательного объяснения в кабинете начальника шахты 13/15 что-то изменилось во мне. Я поняла, что шахта, которая, в моем представлении, была до того отвратительна, что годилась лишь на то, чтобы облегчить решение умереть, оказалась, наоборот, тем светлым маяком, который светил мне в самой кромешной тьме и как бы говорил: «Ты не одна! Держи равнение на мой свет, и он выведет тебя сквозь шторм и тьму — к спасению».

Каким утешением было для меня, что я полюбила шахту — работу в ней, моих товарищей. Сколько раз я слышала: «Ты — дядя Том!» В этих словах звучали упрек и презрение. Нет, я не дядя Том. Его можно было жалеть и даже уважать. А мне… мне можно было завидовать. Нет, завидовать всем тем страданиям, лишениям, несправедливости и издевательствам, через которые мне пришлось пройти, ей-Богу, нечего. Завидовать можно лишь тому, что во всех испытаниях у меня был «спасательный круг» и в самой кромешной тьме светил маяк — шахта. Может быть, это был не спасательный круг, а амулет, а свет маяка — мираж? Что ж, действительно, многое я преувеличивала. Но я верила. А вера, как известно, горами двигает.

«Под землей мы все равны» — это было как бальзам на мою израненную душу. Я этому верила, потому что хотела верить. Легче всего обмануть того, кто хочет быть обманутым. Можно с презрением провести аналогию с «верностью дяди Тома», но лучше все же сослаться на Пушкина:

Тьмы пошлых истин нам дороже
Нас возвышающий обман[2].

Пусть это обман, но он был мне дорог! Хотя это не мешало мне заметить, что вольнягам работать среди заключенных было не житье, а малина.

Коварство вольняг

Когда Шишкин, знаменитый рекордсмен-крепильщик, орденоносец, депутат и прочая и прочая, «шел на рекорд», то дюжина заключенных, побросав свою работу, таскали, замеривали, пилили и заделывали крепежный лес, а Шишкин только забивал клинья и записывал себе весь результат.

Впрочем, это было выгодно всем. Рабочие хоть и не выполнят наряд и дня на два-три им урежут их пайку граммов на 150–200, но Шишкин принесет им по целой буханке, а то и немного масла или сахара. Тогда была карточная система, но вольняги не голодали и могли угостить хлебом зэкашек, спрятав в карман несколько тысяч рублей, и повесить себе на грудь «Героя труда». И участок (во всяком случае его начальник) в накладе не был — слава шишкинских рекордов поднимала его репутацию.

Ну а я и не пыталась извлекать выгоду для себя.

— Ты уж постарайся, Фрося! Поднажми и подготовь забой, чтобы мы могли закрепить и забурить его. Ладно?

Передо мной двое вольняг: крепильщик Шишкин и бурильщик Леонов.

— Постараюсь, если успею.

Говорю с сомнением в голосе: судя по усталости, смена близится к концу.

вернуться

1

Цикл в шахте — это весь рабочий цикл в забое: если забой отгружен, закреплён, забурен и отпален. Но к оплате засчитывается только отпаленный забой. — Прим. автора.

вернуться

2

Изменённая цитата из стихотворения «Герой». У Пушкина:

«Тьмы низких истин нам дороже…»