Встреча с Тудосом Ротарем

Быстрым шагом, почти бегом шла я по шоссе, обгоняя редких пешеходов, возвращавшихся с городского базара. Я пыталась разглядеть кроны двух гигантов дубов на фоне темневшего вдали Шиманского леса — тот маяк, по которому угадывалось родное Цепилово. Обогнала я и двух пешеходов — седого старика с козлиной бородой и красавца парня с бесагами[2] через плечо и в кучме — смушковой шапке, из-под которой выбивались крутые завитки черных кудрей. Этому щеголю на вид было лет двадцать.

«Ишь, красавчик! — подумала я. — Типичный флакэу[3], присоха деревенским девчонкам!»

Обогнав их, я обернулась, посмотрев на эту живописную пару. Вдруг старик рванулся ко мне и воскликнул:

— Дудука, дудука ноастра![4] — и со слезами припал к моему плечу. — Василика, смотри: это наша дудука! Жива, жива! А мы-то думали… А ты, дудука, помнишь своего крестника Василику, сына Вани Ротаря? Как он тебе руку искусал, когда ты его от смерти спасала?..

Ну как же! Теперь я узнала их обоих: Василика — это тот самый мальчонка, которому я оказывала первую помощь, когда он упал в котел с кипящей тыквой, которую варили для свиней. А старик… Да это же Тудос Ротарь! Я его помнила рыжим, а теперь он седой как лунь, но та же козлиная бородка. Ну как не узнать, ведь мы были почти соседями!

Мы шли, и он мне выкладывал все новости. Послушать его, так все умерли. Прежде всего, моя мама, затем — тетя Поля в Сороках, Ира в Цепилове, дядю Борю, кажется, убили румыны, а Сережа погиб на войне. Тогда я начала расспрашивать о крестьянах, о жителях нашей деревни. Уж тут он должен бы знать, но повторилось то же самое.

— Что делает семья Мандраджи?

Это болгары, семь лет у нас служившие, у которых я за эти семь лет крестила восьмерых младенцев.

— Ирина умерла, дети тоже, Филька на войне убит, а Иван ушел из дому и пропал.

— А твой брат Иван?

— Умер. И жена. И его и моя тоже. Сеня, Андрей на войне погибли.

— А Молчановские?

— Умерли все: отец и все три сына.

— Что же это? Чума у вас была, что ли?

— Нет! От голода в сорок седьмом году.

От голода? В Бессарабии?! В благодатной стране, где все растет, все родит? Палку воткни — и та вырастет. В чем дело?

Объяснил он мне так. Окончилась война. Бедность. Разорение. Люди последнее, что могли, посеяли. А урожай — до последнего зерна — забрали за налог. Есть нечего. Сеять нечего. Уходить не разрешают: чуть что — тюрьма. Кого посадили — жив остался, остальные умерли. Кто жив остался — в колхоз пошли. Теперь живут неплохо. Последние два-три года полегче стало.

Тут он опять залился слезами.

За этими грустными разговорами мы дошли до Цепилова. Тудос распрощался со мной и пошел в деревню, а я свернула в лес и пошла туда, где когда-то было мое родное гнездо.

В разоренном «родном гнезде»

Боже, до чего же грустно видеть, во что превратился тот райский уголок, который был для меня самым любимым, самым желанным, где каждая пядь полна воспоминаний, где все говорило о счастье, о скромном труде, о дружной, любящей семье, в которой все уважали друг друга.

И что я увидела?

Сказать, что я увидала пустыню, этого мало. Лучше сказать, чего я не увидела. Прежде всего — дубов. Тех двух гигантов, которые видели Петра Великого; которые были заметны, как маяк, отовсюду. Не нашлось такой пилы, чтобы их спилить. Их взорвали. Затем распилили на огромные сутунки и бросили. Сгнившие, заросшие крапивой, они лежали там, где их свалил нелепый вандализм.

Сада — два гектара, включая три лужайки, — не было и в помине. Несколько пней, несколько ям на месте выкорчеванных деревьев. Ничего, что могло хоть напомнить о тех деревьях лучших сортов. Вытоптанная толока, по которой бродят две стреноженных клячи, да поросенок на приколе. Там, где рос виноградник, образовался овраг. На месте дома — груда раскисшего ломнача, поросшего лебедой и крапивой.

Единственное, что осталось, — это колодец. Журавля нет, но кряжистый развилок уцелел. Напрасно пыталась я на картину этого запустения перенести то, что навсегда запечатлелось в моей памяти: аллея грецких орехов, ведущая к колодцу, вишневая роща, плантация карликовых яблонь и в глубине — шаровидная крона дубов. Только столб с развилком, с которого снят журавль, будто поднимает к небу руки жестом отчаяния.

Осмотрев все, я вернулась к кресту на папиной могиле. Почему уцелел этот крест? Этого я никак не могла себе представить.

Долго ли сидела я у креста, обхватив голову руками, не знаю…

Пора было идти. Я встала, взяла горсть земли с папиной могилы, сорвала пучок душистого чабреца, завернула все в платочек, поцеловала крест и, сказав «прощай», ушла, унося эту ладанку, как отцовское благословение.

Я знала, что больше сюда не вернусь.

Абрикосовое варенье

Мне некуда было спешить. Больше того, мне некуда было идти. С тем же успехом я могла бы заночевать в лесу, в поле, но я шла в город. Казалось, будто еще что-то обязательно надо сделать. Но что?

У самого въезда в город я купила абрикосов. Первые абрикосы за 18 лет!

Я могла бы пойти вниз, в город, в гостиницу, откуда легче сесть в автобус, идущий на станцию. Но я свернула влево, от бывшей мельницы Иванченко. Прежде, до ссылки, там был пустырь; теперь — незнакомые дома неизвестных людей. Но я пошла именно туда.

Наверное, горсть земли с папиной могилы начертала мне этот маршрут.

Я могла бы пойти по улице, но пошла по тропинке и очутилась в чьем-то саду. Я не искала из него выхода, а перелезла через забор, затем — через второй, третий… И очутилась в чьем-то дворе. Слева сад, справа дом, низенький, миниатюрный. Посреди двора, сидя на табуретке, седенькая старушка варила абрикосовое варенье. Варила она его в медном тазу на углях. Старушка маленькая, миниатюрная. Но не она привлекла мое внимание, а варенье.

Старушка вынула вилкой ягоду и рассматривала ее на свет. Ягода была прозрачной, как янтарь. Варенье было из абрикосов, с которых бритвой срезана кожура… Таким способом варила варенье только моя мать. Кто же еще знает секрет янтарных абрикосов? И я подошла. Старушка подняла голову и с недоумением смотрела на нежданного гостя. Затем на лице у нее отразилось крайнее волнение, и она, взмахнув шумовкой, стала подниматься со своего треногого табурета.

— Ах, Фофочка, как обрадуется Александра Алексеевна, когда узнает, что вы живы!

— Александра Алексеевна? Моя мама? Жива?!

Все завертелось перед моими глазами. Я уронила абрикосы и села на землю.

— Мама — жива? Где она? — язык прилипал к моему горлу.

— Она в Румынии. Была жива в пятьдесят четвертом году. Но адреса не знаю.

…Что помогло мне найти маму? Абрикосовое варенье? Что меня вело? Случай или талисман — горсть земли с папиной могилы?

Без меня меня… похоронили

Вот что я узнала от Елены Георгиевны Смолинской, учительницы, которая вела математику в том же лицее, где мама преподавала французский и английский. Они очень дружили.

Маму убедили, что меня нет в живых: меня-де взяли в армию и я была убита под Одессой и похоронена где-то на Пересыпи. Свидетель моей смерти — Валька Качаунов, мой друг детства. Но легко ли матери поверить в смерть своего ребенка, если она своими глазами его мертвым не видала? И мама надеялась. Однажды, будучи на курорте в Сочи, Елена Георгиевна слышала по радио, как в «Международном розыске» моя мать из Румынии на всех языках обращалась с просьбой: «Если кто-нибудь знает что-нибудь о судьбе моей дочери Евфросинии Антоновны Керсновской, прошу сообщить по следующему адресу…» Но адрес Елена Георгиевна не запомнила: она сама была уверена, что меня нет в живых. Было это в 1954 году.

вернуться

2

двойная сумка через плечо, спереди и сзади (молд.).

вернуться

3

парень (молд.).

вернуться

4

Барышня, наша барышня! (молд.)