Эти двое, капитан и уркаган, выбрали одного паренька, еще новенького — не вымученного работой, крепкого, здорового и доверчивого. К тому же, как и все новички вообще, просто одержимого идеей побега. В его присутствии они якобы нечаянно проговорились о замышляемом побеге. Уступая настойчивым просьбам паренька, они позволили себя уговорить и под страшной клятвой поведали о своем проекте: по их словам, бежать совсем не так уж трудно. Парень умолял взять и его в компанию и сам предложил нести на себе львиную долю груза.

Сказано — сделано. Бежали они из зоны оцепления, когда дула поземка с севера, заметая следы и подгоняя в спину. Они миновали заставу и изрядно уже отмахали, почти не уставая, ведь весь багаж нес паренек! А там они его зарезали (экономно: собрав кровь в котелок, ее выпили), аккуратно срезали все мясо с костей, разрезали его на кусочки, заморозили и бодро продолжали путь.

— Да как у вас рука поднялась зарезать товарища?

— Так для того мы его и брали! И выбрали наиболее упитанного.

В больницу их доставили, так как они обморозились. Кроме того, их изрядно поколотили. В хирургическом отделении им оказали помощь и спустили на второй этаж, в терапевтическое.

Ох и боялся же доктор Мардна!

При всем моем к нему уважении надо признать, что храбростью он не отличался, но здесь и впрямь было от чего потерять душевное равновесие: бандитам все равно терять было нечего, а получить отсрочку они могли. Для этого требовалось совершить еще одно преступление: например, кого-нибудь убить, легче всего — «мамку» или новорожденного. Тюрьма, следствие, вся эта волокита… Это же выигранное время! А там… Кто знает?

Когда их наконец забрали, все с облегчением вздохнули, и я в том числе…

И это — мать?!

В лагере человеческих прав нет. Нет даже права, в котором не отказано животному: права рожать детей. Но они рождаются… Где, как, от кого они зачаты? Вариантов может быть несчетное множество. Реже всего в этом замешана любовь. Любовь боится разлуки, а в лагерных условиях беременность — это разлука, и обычно навсегда.

Женщины и дети. Эти два слова всегда рядом. Где женщина, там и ребенок. Маленький, беспомощный «пеленашка»; или тот, кто тянется к ней ручонками, лепеча «мама»; или бежит с ревом, ища спасения от всех бед в ее юбках; или тот, кто уже умеет думать и твердо знает, что самый дорогой, самый умный человек на свете — мама. Даже когда уже есть свои дети, то все равно самый искренний совет, самую бескорыстную помощь можно ждать от того человека, который зовется «мама».

Но лагерные матери — не мамы, а мамки. И это нечто совсем иное!

Спору нет, бывают женщины, которые не могут сказать ребенку: «Вот твой папа!» Но обычно такая женщина, отдавая свою любовь человеку, верит, что их жизненные пути сольются и что ее ребенок с полным правом возьмет за руку отца и скажет: «Папа!»

Единственный выход из положения — это аборт. Хотя в те годы он рассматривался как убийство и карался десятью годами лагеря, женщины шли на это и истекали кровью, умирали от сепсиса, становились калеками, делая аборт самым варварским способом — жгутом, свернутым из газетной бумаги, обмотанной ниткой…

Рожали обычно те, кто предпочитал быть мамкой, не работать. Я знавала одну, Федорова была ее фамилия. Толстая, вульгарная баба с наглыми глазами. Срок — десять лет по бытовой статье. Она уже родила шестерых и торопилась заделать седьмого. То, что она говорила, попросту жутко.

— Еще одного или двух рожу, и срок закончится! А всего-то я работала, если собрать отдельные дни, год или полтора. Декретный отпуск… Роды… А там — с ребенком: то он болеет, то я, то мы оба. Когда мне опять в декрет, то ребенок умирает — мне-то он не нужен! Ну, там, понос или что еще… Вот и Катька умрет, как только я в декрет пойду.

Бывало и так, что инстинкт брал верх, и тогда какая-нибудь отпетая рецидивистка становилась матерью-тигрицей, судорожно цепляющейся за своего ребенка. Тем хуже для нее, ведь ребенка у нее все равно забирали и отправляли в детдом на материк. Но бывали случаи, которые не так-то легко понять!

…Предутренние часы. Последние часы уходящей ночи. Вернее, ночного дежурства, так как сами понятия «день» или «ночь» в Заполярье — скорее условные, нежели реальные. Но все равно, это самые томительные часы, когда все уже сделано и хочется спать.

Санитары пошли получать хлеб для отделения.

Я — одна, брожу из палаты в палату. Не спит и Смерть… Где-то бродит в эти предутренние часы. Давно замечено, что именно в эти часы чаще всего умирают люди.

Вдруг странный, хоть и слабый, звук привлек мое внимание и заставил насторожиться:

— Гур, гур, гур, гур, гур…

Что это такое? Где это?! Ага! В женской палате, в одиннадцатой! Беззвучно ступая, я прошла мимо раздаточной, заглянула в палату и… обомлела. Молодая мамка, с буйно вьющейся рыжей шевелюрой, сама еще почти ребенок, держа одной рукой за ножки своего новорожденного сына, зажимает ему губы пальцами! В уголках губ — молоко. Личико ребенка — фиолетового цвета, и глаза вылезают из орбит. В одно мгновение я поняла все: эта рыжая дрянь убивает своего ребенка!

Скажу без ложной скромности, действовать быстро я умею. Вырвав у нее из рук ребенка, я вытряхнула из него молоко, бросила его на подушку и обеими руками вцепилась в ее рыжую шевелюру, подняла ее в воздух и стала трепать, как тряпку! Только и видно, как мелькают в воздухе ее ноги и полы ее халата! Женщины, а в этой палате их было девять, спросонок перепугались и подняли оглушительный визг. Дежурный врач Павел Евдокимович Hикишин, который на дежурстве спал не раздеваясь, примчался сломя голову на звук побоища.

— Фрося! Ты что делаешь?! — завопил он, врываясь в палату.

Я мотнула головой в сторону кровати — там, лежа на подушке, хрипел и кашлял ребенок.

— Она хотела убить его!

На мгновенье Павел Евдокимович замер. Затем, сделав кулаком рубящее движение, сказал:

— Всыпь ей хорошенько! — повернулся и вышел.

На этот раз ребенка удалось спасти, но ненадолго. Недели через две его нашли мертвым. Как всегда в подобных случаях, доискиваться до причины смерти не стали. Спазмофилия — и этим все подытожено. Кому, по существу, нужен лагерный ребенок? Впрочем, этому малышу еще повезло: хоть один человек о нем поплакал — его отец, немолодой уже фельдшер с ЦУСа[43].

— Ваня, Ваня! — заливался он слезами, обряжая ребенка и кладя его в нарядный гробик. — Я думал, вырастешь ты мне помощником… И вот я тебя в гроб кладу… Эх, Ваня, сыночек мой!

Казалось бы, отчего отцу не взять себе своего ребенка? Да, это так, если рассуждать по-человечески. Но есть закон. А закон нечеловеческий: признаться в связи с заключенным или заключенной — значит получить 24 часа, то есть быть уволенным с работы и высланным из Норильска на все четыре стороны, и притом с позором, после чего не так-то легко устроиться на работу, ведь этот проступок фиксируется в трудовой книжке.

Под «связью с заключенными» подразумевалась отнюдь не исключительно интимная связь. Просто любезность, сочувствие, любая помощь или услуга (накормить, подарить, даже купить за его же деньги какую-нибудь вещь или ответить на поклон, назвать по имени-отчеству) — все это могло быть истолковано как «связь с заключенным». Впрочем, все это делалось, но тайком, под страхом.

«Твой Мардна тебя продал…»

Я работала хорошо. Доктора Мардну я понимала с полуслова. Все его назначения выполняла пунктуально и разумно, а не машинально, а внутривенные вливания — даже виртуозно.

И все же пришел день, когда оказалось, что меня перевели на работу в инфекционное отделение.

Для меня это было большим и неожиданным ударом, как, впрочем, все перемены в моей жизни. Стоило лишь мне сказать или хотя бы подумать: «Теперь я стою на твердой почве», — как эта «почва» подо мной разверзалась и все мои «испанские замки» рушились, как карточные домики!

вернуться

43

Центральная угольная сортировка.