Идем. Темно. Сквозь редкие, расположенные высоко зарешеченные окна свет не освещает, но служит ориентиром.

Как будто откуда-то потянуло теплом. Из бокового коридора? Идем туда. Тут и окон нет, но, безусловно, теплее! Иду, ощупывая руками стены. Дверь? Да, дверь. Нажимаю. Она поддается! Отворилась, и на нас так и пахнуло влажным теплом.

— Это баня! Девчата, здесь тепло…

Какое блаженство — почувствовать наконец тепло! Мы находим полкъ, и все лезут повыше, где теплее.

Я не знала устройства парной бани; не знала, что такое «полки», потому что в Бессарабии никогда такого не было, и никуда ни старалась пролезть. Расположилась на самом низу, на лавке. Мгновение — и мы все уже спали.

Кто первый проснулся? Кто поднял тревогу? Не знаю… Разбудил меня топот и вопли. Все куда-то бежали, метались в темноте, налетали друг на друга, падали, кричали, звали на помощь…

Угорели… Вот когда я поняла, что значит «метаться как угорелый». Оказалось, что мы попали в баню для начальства. После того как начальство помылось, баня, правда, не успела остыть, но в ней накопился угар. Когда та из нас, кто вовремя проснулась, стала трясти и будить всех прочих, понимая опасность, то началась паника. Женщины бегали вокруг, вдоль стены, и не могли найти дверь. Повсюду слышно было:

— Катя! Надя! Даша! Люба!

А затем все вместе, хором:

— Спаси-и-ите!

Я не угорела. Должно быть, оттого, что спала на полу, но со стороны глядеть на все это было довольно жутко…

Но вот дверь отворилась и появился наш избавитель. Не ангел, нет, а просто тюремщик. Он стоял с фонарем «летучая мышь» и смотрел на нас с нескрываемым удивлением.

Мы ему несказанно обрадовались. Паника сразу прекратилась. Старичок имел очень жалкий, забитый вид, и я, помнится, этому очень удивилась. Удивляться, собственно говоря, было нечему. Как я узнала позже, тюремная обслуга: банщики, истопники, ассенизаторы — были также из числа заключенных. Даже многие конвоиры были так называемые самоохранники — заключенные-бытовики, то есть убийцы, воры и т. д. Им в руки давали винтовку и право убивать себе подобных. И самые безжалостные, жестокие конвоиры были именно эти самоохранники: они выслуживались из страха быть разжалованными.

Этот подагрический старичок отвел нас в «нашу» баню, где нам дали по одной шайке горячей воды и по горсти песка вместо мыла.

Из бани нас погнали — голых — через все здание, и нам пришлось дефилировать нагишом перед целым взводом гогочущих солдат. Среди нас были совсем молоденькие девушки, еще не заморенные, не утратившие женского обаяния. Под взглядами солдат девчата извивались, как от прикосновения раскаленного железа, и я удивлялась дежурнячкам, которые не сочли нужным избавить нас от этой пытки стыдом. Напротив, они ухмылялись, когда солдаты говорили:

— Богородицы! Ишь ты, смотрите, богородицы стыдливые!

Наконец мы получили из прожарки вещи, вернее то, что было нашими вещами. Теперь они превратились в покореженные от жара сухари. Все меховое съежилось: моя шапка едва налезала на кулак. Но нам это было безразлично! Единственное, о чем мы мечтали, — поесть и уснуть.

В камере, в которую нас загнали, были две откидные железные койки, вделанные в стену, и столик, закрепленный в полу. Камера очень высокая, и маленькое оконце с покатым подоконником под самым потолком. Высокая-превысокая печь, абсолютно холодная. В эту зиму 1942-43 годов, очень суровую, печей ни разу не топили — топлива не было. Впрочем, особой необходимости в отоплении тоже не было: в камеру для двоих нас втиснули 24.

И сразу нам дали тюремный паек: 350 граммов хлеба и кружку воды. Проглотили мы это «лакомство» буквально в одно мгновение, ведь двое суток ничего не ели. Но усталость побеждает все, даже голод. Мы уже были в невменяемом состоянии. И сразу, повалившись, уснули сидя (лечь было невозможно).

— Вста-а-а-ть! Безобр-р-разие! Заключенные спят после подъема! Всем на три дня штрафной паек!

Я вскочила на ноги — и тут же упала. Комната завертелась перед моими глазами. Какая-то бледная, желто-зеленая физиономия, открывая рот, дергалась и кружилась, как мне показалось, где-то под потолком. Я закрыла глаза, чтобы справиться с головокружением, и, лишь придя в себя, наконец поняла — это обход тюремного начальства.

Женщины проснулись, но, не имея сил встать, падали снова друг на дружку и засыпали или, стоя на четвереньках, бессмысленно моргали глазами.

— Мы из нового этапа. Пришли пешком из Нарыма. Всю ночь нас оформляли и лишь после подъема привели в камеру. Мы слишком переутомились. К тому же нас двое суток не кормили и…

— Р-р-расуждать смеешь? Молчать! — завопил он и из желтого стал сизым. — Р-р-раздеть и в кар-р-рцер!

Кто-то сорвал с меня через голову гимнастерку, потащил было и рубашку с короткими рукавами, но, убедившись, что под нею голое тело, оставил.

И вот я в карцере. Собственно говоря, сами карцеры, как я убедилась, пока меня вели по коридору, были превращены в тифозные изоляторы: на их черных железных дверях было мелом написано «Тиф» и стояла дата и количество больных. Меня же просто втолкнули в сортир и заперли за мной дверь. Что там Чацкий — «с корабля на бал», вот из тысячеверстного этапа да сразу в карцер — это, действительно, надо иметь особое счастье!

В царском нужнике

Я огляделась, чтобы рассчитать, куда поставить вторую ногу… Одна нога находилась в «ущелии» из замерзших экскрементов, покрывавших пирамидами, правильней сказать сталагмитами, весь пол. Лишь втиснув и вторую ногу по ту сторону одной из пирамид, я смогла осмотреться.

Нужник этот был длиною метров шесть, если не больше. Узкий у дверей, он в сторону стульчака расширялся. Правая, наружная сторона была прямая, левая вроде части боковой поверхности цилиндра. В глубине широкий, но низкий каменный стульчак на два очка. Два — а на оправку загоняли в это помещение целой камерой. Нас в камере — 24, но бывало и по 40 человек. Оправка начиналась в шесть часов, в полной темноте, так как свет в тюрьме был только в служебных помещениях, чаще всего это была керосиновая лампа. Обтереть ноги не было ни времени, ни возможности, а в камере все спали на полу и никто не мог разуться, так как всю зиму было не топлено.

Я заняла позицию возле окошка. Оно было вполне тюремное — узкое, с покатым подоконником и толстой решеткой, вдобавок без стекол. В моей более чем легкой одежонке мне было мучительно холодно, а от усталости мысли мешались и я ни на чем не могла сосредоточиться. Немного пофилософствовала, сравнивая тюрьму, построенную царем, с тем, во что она превратилась теперь, когда власть в руках трудящихся. Кто здесь сидел — воры, убийцы, конокрады, поджигатели? Или политические, которые боролись против царя, убивали министров, губернаторов, генералов — во имя свободы, демократии, счастья! А теперь кто? Круг моих знакомств среди заключенных был невелик, и кто из них был на самом деле преступником — решить было нелегко. Та старая монашка, у которой в жизни ничего не осталось, кроме белой козы? Или Гейнша, отдавшая передачу солдату? Или шкипер Люба, съевшая печенье, покуда боролась со льдами, спасая свое судно? Впрочем, есть и настоящие преступники, например Бибанин. Нет, отца, который носил в лес своему сыну еду и белье, я не могу осудить, ведь Андрюша был его сыном, а можно ли не пожалеть сына, прогнать его, тем более заманить в ловушку и выдать властям. Ну а сам Бибанин — дезертир, и это непростительное преступление.

Вспомнилось мне, как у самой околицы Томска Бибанина, как смертника, забрал в Первую тюрьму специальный конвой, чтобы смертный приговор привести в исполнение.

— Прощай, Андрюша! — тихо сказал, потупясь, старик.

— Прощай, батя.

И он пошел — худой, сутулый, чуть живой. Сам погиб и других подвел, в том числе и отца.

Тьфу, черт! Меня качнуло, и я чуть не упала. Нет, это недопустимо: «пирамиды» еще не успели как следует замерзнуть. Заснуть никак нельзя. Разве что присесть на каменный стульчак? Там можно найти местечко почище… Нет! Если усну — замерзну: я слишком слаба. Выжить зимой в тайге, и замерзнуть в нужнике — глупо.