Я впрягаюсь в рабочую лямку
— Ну и повезло же тебе! В рубашке родилась, что ли? Записали в бригаду Мадаминова!
Я скорее смущена, чем обрадована:
— Но они ремонтируют разорванные шапки с фронта. А я не умею шить: иголка — оружие, которым я владею хуже всего.
— А нам вовсе и не нужно что-то делать лучше. Нам нужно устроится лучше. Чтобы нам бы-ло лучше. Работа в тепле и не тяжелая!
Мне трудно рассуждать по-лагерному. Меня трудно перевоспитать, как это принято в исправительном лагере.
Но я довольна. Цех большой, и после работы можно прикорнуть где-нибудь в уголке или под столом, на куче рваных шапок, и не идти в барак Феньки Бородаевой. Какое блаженство — спать, скинув обувь! Мягко, тепло. В благодарность за это «блаженство» я беру на себя кое-какие дополнительные обязанности: приношу воду, делаю уборку, хожу в прачечную за «сырьем» — выстиранными шапками, ведь с фронта привозят их окровавленными. Выполнить норму мне сначала нелегко, но старание возмещает нехватку умения.
Другим залатать и натянуть (распялить) на болванки 50 шапок дается легко, и они успевают еще пошить на сторону для нелегального заработка. Камнева перешивает казенные мешковатые платья, придавая им модный вид (женщины есть женщины, и в заключении — не меньше, чем где бы то ни было; им нужно подороже себя продать, и внешность должна быть авантажной[34]. Вера Николаевна Воропаева шьет бюстгальтеры. Старичок Капинус, наладчик Касымов и сам Мадаминов тоже что-то перешивают, крадучись, исподтишка.
Работая все время не разгибая спины, я справляюсь со своей нормой. Раз и навсегда приняв решение не стремиться к выгоде и нелегальным заработкам, я никому не завидую. Охотно сама рассказываю обо всем, что может интересовать моих новых товарищей, и еще охотней выслушиваю их повествования. У каждого — своя история, и что ни история, то горе. Вся бригада — политические, улова 1937 года или члены семьи.
Витюша Рыбников
Вскоре я перешла в ночную смену, которой руководил помощник бригадира Витюша Рыбников, в прошлом военный летчик.
Теперь, через 25 лет, только и слышишь по радио, в прессе и художественной литературе о героях Великой Отечественной войны, об орденах, которыми их награждали и продолжают награждать задним числом и, должно быть, будут награждать in saecula saeculorum[35], но вот почему капитана Рыбникова «наградили» десятью годами неволи и званием изменника Родины, это мне до сих пор неясно.
В воздушном бою самолет был серьезно поврежден, наблюдатель убит. Пилот пытался дотянуть до своего аэродрома, но это ему не удалось. Посадку пришлось сделать на «ничейной» земле. Наблюдателя Рыбников с трудом вытащил, надеясь, что тот жив, хоть сам был искалечен: перелом голени, ребер и общая контузия. Самолет он взорвал и, лишь выполнив все, что от него можно было требовать, пустился в путь к своим, забинтовав на манер лубка[36] ногу, чтобы сохранить в неподвижности поломанные кости.
Продвигался он ползком, волоча поломанную ногу, теряя сознание от боли и от потери крови, но продолжал стремиться к своим. От голода он не страдал, у него был запас шоколада, а вот жажда… И теперь он это вспоминал с ужасом. Однако, как он ни торопился, выбиваясь из сил, прошла неделя, прежде чем он дополз до первого сторожевого отряда. Ничего странного в этом не было — линия фронта откатывалась на Восток. Удивительно что судебные власти этого не смогли понять. Итак, он полз целую неделю, чтобы, добравшись до цели, узнать, что он — изменник Родины и якобы пробыл эту неделю у немцев, которые после инструктажа заслали его сюда в качестве шпиона!
Если бы я сама не была «шпионом, заброшенным в Алтайский край на парашюте», то не поверила бы такой глупости! Но в данном случае глупость еще разительней, ведь он был искалечен — с переломами и контузией.
И вот Витюша Рыбников ковыляет на укороченной ноге, опираясь на палочку, — наш бригадир. Хороший был он парень! Уравновешенный, вежливый, очень добрый, заботливый и веселый, способный ласковым словом или шуткой подбодрить, обнадежить. Только в глазах всегда было столько грусти…
Позже, уже в начале зимы, получил Витюша письмо из Алма-Аты, от сестры. Отца его тоже посадили по статье 58–10, как я поняла, за то, что он усомнился в справедливости приговора, вынесенного его сыну и заклеймившего его как изменника совсем незаслуженно. Но разве можно сомневаться в непогрешимости нашего правосудия? Сестра сгоряча осыпала его упреками: вот, мол, не только сам заслужил наказание, но и семью осиротил!
Где Витюша раздобыл хлороформ, так и осталось загадкой. Но ночью, когда в секции, где он жил, все спали, он вылил всю бутылку в кружку и опорожнил залпом. Доза была слишком велика, и его моментально вырвало. Эффект получился неожиданный. Сам он остался жив, но все от этого хлороформа угорели, а маленькая секция, где помещалось большинство бригадиров, так называемая «палата лордов», была битком набита: на двухъярусных нарах спали по меньшей мере 30 человек. Не помню, кто первый поднял тревогу:
— В палате лордов все поумирали, и наш Витюша тоже!
Но на месте происшествия первой оказалась я, так как палата лордов была почти рядом с нашим цехом. В нос мне ударил такой сильный запах хлороформа, что я отпрянула и в следующее мгновение ринулась опять, схватила стул, высадила им окошко и завопила, как недорезанный поросенок:
— Помоги-и-и-те!
Кто-то, услыхав мой крик, подумал, что это пожар, и заорал:
— Горим!
Народу сбежалось по «пожарной тревоге» уйма, и в несколько минут всех «лордов» повытаскивали на снег.
Тяжелое впечатление производят отравленные хлороформом, хоть вообще-то это считается легкой смертью. Лежат они как мертвые, но стоит их пошевелить или просто тронуть, они начинают трепыхаться и подскакивать, словно рыба, вынутая из воды! Впрочем, все окончилось благополучно: на снегу все они вскоре очнулись, лишь двух или трех пришлось отправить в больницу — одного старика в тяжелом состоянии. Сам же виновник переполоха недели две ходил зеленый, как жаба. Наверное, его бы судили дополнительно за саботаж, но, к счастью, дело было пересмотрено и его освободили — на фронте летчики были нужней, чем в пошивочной мастерской.
Утром по жалобе начальника режима меня вызвали в штаб к начальнику лагеря капитану Волкенштейну.
— Кто вам дал право разбивать окна?
— Это было не право, а обязанность. Эвакуация пострадавших требовала времени, а каждая лишняя минута могла бы быть причиной паралича сердца. В окне двойные рамы, притом примерзшие: отворить его было невозможно. Разбив окно, я создала сквозняк.
— По-моему, она права, — сказал Волкенштейн присутствующим. — Больше того, заслуживает похвалы.
Я всегда рада подчеркнуть, что и в этой, обычно гнусной, среде встречаются порядочные люди. И даже не так уж редко.
Осколки и обломки
Постепенно я начала разбираться в том хаотическом крошеве, каким мне сначала показалось население этого лагерного отделения, и обрела способность различать отдельные осколки людей и обломки их судеб, надежд — словом, прошлого.
Вот актриса из Мюнхена Шарлотта Кёниг. Она спасалась от Гитлера, уехав в страну победившего социализма. В тюрьме с 1938 года. Обвиняется, как и все ей подобные, в шпионаже, а сама обвиняет во всем Риббентропа (вернее, пакт, им заключенный). Блондинка, очень типичная, с виду немка. Медленно, но верно плывет по течению. А пока что ей цена — 400 граммов черного хлеба. Таким путем она надеется спастись.
— Я актриса! Не могу же я таскать кирпичи и в дождь и в мороз!
Но это ее не спасет. Еще немного — и ей больше ста граммов не дадут… Придется «перевыполнять норму», но не на кирпичах. А это женщин, даже актрис, к добру не приводит!