Меркурий покровительствовал не только коммерсантам (и жуликам), но и дипломатам. Поэтому Петро ловко маневрировал, избегая встречи с оперативниками. Ведь заключенным, даже имеющим пропуск, точно указан маршрут, по которому они имеют право ходить. Базар в этот маршрут, увы, включен не был, а поэтому нередко Петро приходил с рынка в сопровождении оперативника. Они уединялись в клетушке санитаров, и Жуко, разумеется, опять уступал им свою жилплощадь. Спирт. Закуска. Спокойный сон… И оперативник уходил вполне довольным, а Петро избегал репрессий.

Обязанность Артеева заключалась в том, чтобы большой «цыганской» иглой зашить труп после вскрытия. Увы! Благородная цель — добиться, чтобы Смерть помогала Жизни, — вряд ли способна была его вдохновить…

Моя ошибка заключалась в том, что я не учла всеобщего желания поскорее отделаться от жмуриков: зашить их и перетаскать в ящик, заменяющий «заполярным казакам» катафалк.

Виртуоз Дмоховский

О Владимире Николаевиче Дмоховском я уже упоминала. Я знала его и раньше — он часто заходил к Мардне, который его очень уважал за ум, острый и гибкий, за порядочность и особенно за непоколебимый оптимизм и какую-то универсальную доброжелательность. В атмосфере уныния и гнетущего страха очень приятно встретить человека, который просто не способен на что-нибудь злое и любит и понимает природу.

Многие его недолюбливали за остроумие. Туповатые люди (таких большинство) не умеют ценить юмор и любую шутку воспринимают как нечто для себя обидное. В действительности же его шутки никогда не перерастали в злословие.

Он записывал протоколы вскрытий. Почерк у него был бисерный, мелкий, но четкий. Но главная его обязанность, в исполнении которой он достиг виртуозности, — это взятие отпечатков пальцев у покойников.

Отпечатки брал он и у больных, лежавших в больнице, но это штука нехитрая; взять же их у покойника, и притом красиво и без помарок, — дело нелегкое.

Но у каждого человека, даже самого идеального, всегда найдется слабое место. У Владимира Николаевича имелся существенный недостаток: никогда нельзя было с уверенностью сказать, что он выполнит то, за что взялся… Нет, он не забывал (память была у него поистине энциклопедическая, феноменальная), а просто относился к своим обязанностям легкомысленно.

Больше всего любил он прогулки в тундру. Летом спешил поскорее разделаться со своей работой и улизнуть в тундру, откуда приносил целые снопы цветов, делал из них букеты и дарил их всем медсестрам и просто больным, преимущественно женщинам.

Разумеется, писать протоколы — вещь скучная, и его вполне устраивало то, как производилось большинство вскрытий до моего появления в морге: разрезал брюхо, зашил и подтвердил то, что врач написал в эпикризе.

Он тоже не старался убедить Смерть помогать Жизни, но в силу своего добродушия не протестовал, тем более что за работой мы могли «посвистеть» вволю.

Жил грешно — умер не смешно

Самой красочной фигурой был «заведующий производством» доктор Никишин. В нем было столько противоречий, что вряд ли можно сказать: «Я его знаю; я понял его!»

De mortuis nihil nisi bene[8]

Он был святой, но я так и не разобрала — христианский или турецкий?

Это был бессребреник, и более того: он прилагал усилия и немалую изобретательность, чтобы раздать все, что у него было. Но все это выливалось в совершенно нелепую форму: чем более откровенным негодяем был человек, тем еще более безграничным кредитом он пользовался у Павла Евдокимовича!

Он был будто создан для того, чтобы быть обманутым. Его добротой злоупотребляли все, кто хотел. А такая доброта становится величиной отрицательной. Его все любили, но, боюсь, никто не уважал. Разгадка этого удивительного явления заключалась в том, что он… был трус!

Безусловно, он был коммунист. Пожалуй, единственный коммунист, которого я встречала в Советском Союзе или о котором я когда-либо слышала.

Но мне кажется, что тридцать седьмой год, когда Сталин так жестоко и нелепо расправлялся со своей же компартией, его сломал. И сломал окончательно.

Сломанный человек лишается своей души. Если до этой «травмы» душа в жизни такого человека играла второстепенную, а то и третьестепенную роль, то ее утрату он переносит легко, ведя счастливую жизнь самодовольного скота и становясь равнодушным ко всему, что хоть чуть-чуть выше его брюха. Он покорен и послушен, и то место, где была душа, зарубцовывается так, что и шрама не видно!

Иное дело, если у человека душа была чем-то важным, может быть, главным в жизни!

Такой, если и не сойдет с ума, — это уже не человек, а пустой футляр из-под человека, который продолжает испытывать боль в том месте, где была душа, — боль. фантом в том органе, которого уже нет!

Вот таким футляром, из которого вынута душа, но осталась боль, и был Павел Евдокимович.

Очень хотелось ему быть похожим на Суворова. Оттого и повелись все его чудачества.

Маленького роста, подвижный, он обычно двигался вприпрыжку, гримасничая и показывая язык. Обладая непропорционально маленькому росту мощным и красивым голосом, он охотно пел. Только Суворов пел на клиросе, а Никишин — в морге.

Суворов спал всегда на охапке сена, а Никишин — на семи стульях, подстилая вместо тюфяка старое ватное одеяло, давно развалившееся на куски.

Суворов питался из солдатского котла, и в этом Павел Евдокимович, пожалуй, заткнул его за пояс.

Нас было пятеро, и каждый получал свое питание. Мы, трое заключенных, — овсяный суп и кашу из могары (дикое просо, кормовое), Дмоховский — что-то вроде супа с макаронами и котлеты с гречкой из столовой № 1, а сам Никишин был прикреплен к ДИТРу — лучшей из столовых — и получал что получше: суп с фрикадельками, жареную рыбу, оладьи… Все это смешивалось и делилось поровну. Получалось нечто невероятное, но по-суворовски.

Суворов при всех своих регалиях одевался всегда в походную форму. Павел Евдокимович постоянно носил треух, телогрейку и брюки, заправленные в сапоги, и все это далеко не первого срока.

Увы! На этом сходство кончалось.

Суворов по утрам обливался холодной водой, а Павел Евдокимович боялся воды как черт ладана. Зато по утрам бегал голышом по моргу и смазывал все тело техническим вазелином.

Самое же разительное отличие заключалось в том, что Суворов говорил всем правду в глаза, и, чем выше было начальство, тем больше ему доставалось от непокорного старика.

У Павла Евдокимовича получалось наоборот: он всем старался угодить, а уж перед начальством буквально распластывался на брюхе и вилял хвостом.

Суворов никогда не вызывал чувства жалости. Его просто нельзя было жалеть. Когда вместо почета и благодарности за неправдоподобно героические походы он умирал в опале, одинокий, страдающий от открывавшихся старых ран, — даже тогда этот маленький старичок был велик!

А на Павла Евдокимовича невозможно было смотреть без чувства жалости, особенно когда он делал потуги втиснуть в «футляр» взамен вырванной души свою партийность, надеясь, что она прирастет и закроет незаживающую рану.

Никишин часами просиживал в парткабинете, окруженный сочинениями «великого Сталина», и делал выписки своей вычурной славянской вязью. А над ним смеялись…

Он пошел даже на такую низость, которая была ему абсолютно не к лицу: стал добровольным и бескорыстным информатором, так как его убедили, что таким путем он служит интересам партии.

Завербовавшие сами презирали его и дали ему конспиративную кличку Абсцесс.

Когда в 1950 году Сталин и Ко сочли нужным вновь «прикрутить гайку» и по многострадальной стране прокатилась новая волна репрессий, то у этого самого «Якова верного, pаба примерного»[9] отобрали паспорт.

По сути дела, его перевели вновь на положение ссыльного полузаключенного, которого без дополнительной процедуры можно посадить за решетку или выслать в любой глухой угол нашей Великой Страны, хотя можно и помиловать. А пока что он обязан ходить в комендатуру на регистрацию и работать без договора, без льгот, без права посетить родственников…

вернуться

8

«О мёртвых — хорошее или ничего» (лат.).

вернуться

9

Из поэмы Н.А.Некрасова «Кому на Руси жить хорошо».