Тяжелый, непосильный труд! Теперь мне просто не верится, что, голодная и всегда усталая, я могла 17 раз за смену бегом подниматься по бремсбергу длиной в полкилометра.
Но вот получилась заминка. Наверху, на первом пласту, в штреке, по транспортеру порода ссыпалась в бункер, а мы были на втором пласту, в штольне, где проложены рельсовые пути.
На «головке» транспортера, сбрасывающего породу в бункер, стоял моторист — совсем еще мальчишка, Сережка Казаков. Порода хуже скользит, чем уголь, и Сережка проталкивал ее шестом.
Должно быть, он допустил неосторожность: влез сам в бункер, чтобы подшурудить породу, оступился и свалился вниз, а следом за ним рухнула и порода.
Как его сразу не задавило? Наверное, породу заклинило сводом и лишь часть ее тяжести давила на беднягу.
Он задыхался, хрипел, звал на помощь. А с транспортера продолжала сыпаться порода. Секунда. Две. Десять… Может быть, минута — и свод рухнет!
Мы растерялись. В бункере погибает человек, а мы не можем ему помочь. Не знаю, откуда взялся Байдин, но мне показалось, что это само собой, — он должен был появиться в такую минуту.
— Моторист в бункере! — крикнула Машка.
— Его завалило породой! — добавила я.
Жаль, что некому было со стороны посмотреть и оценить, что это значит — настоящий начальник.
Ни малейшего намека на суету. Ни одного лишнего слова. Ни одного неуверенного жеста. Все предельно точно, коротко, ясно. Кажется, он даже не распоряжался, а каким-то телепатическим путем управлял нами. Машка подкатывала порожняк, Байдин, держа рычаг сектора, артистически действовал им, загружая вагоны. Я откатывала груженые (а ведь это две тонны!).
Был ли это результат умения Байдина или случайность, но порода, нависшая над Сережкой, не сдвинулась с места. Оставив сектор открытым, Байдин нырнул через течку в бункер. Мы замерли. И вот его ноги, бесконечно длинные ноги, «складной аршин», появились в щели течки.
— Тащите… — услышали мы приглушенный шепот.
Мы вцепились, я — в левую, Машка — в правую ногу, и изо всех сил, но без рывков, по возможности плавно, потащили их из течки. Сначала — ноги, затем — Байдин и наконец Сережка Казаков.
И вовремя. С грохотом рухнула порода. Бункер задрожал. Я едва успела захлопнуть сектор.
Никогда не забуду я эту картину: длинная, нескладная фигура и вдруг — меланхолически-томная поза, в какой обычно снимаются поэты. С выражением предельной усталости привалился он к сектору бункера. С пальцев капает кровь: оборваны ногти. Перед ним на рельсах лежит Сережка — истерзанный, окровавленный, посиневший от асфиксии. Его голова — на коленях у Машки Сагандыковой. Он еще не может отдышаться, но уже пытается что-то сказать. С окровавленных губ чуть слышно срывается:
— Иван… Ми-михайлович… спасибо…
А тот — тихо, будто про себя, и так грустно-грустно:
— А у меня… девять душ детей и жена больная…
Не пришлось выпить за здоровье Байдина…
Несколько лет спустя случай свел меня с Сережкой Казаковым. Дело было в столовой ДИТРа — единственном большом здании в старом городе, в котором находились библиотека, столовая и прочее; там же показывали кино.
Сначала в этом здоровенном круглолицем парне с копной огненно-рыжих волос я не узнала мальчишку-моториста, которого вытащил из бункера Байдин.
— Фрося, неужели не помнишь? Тогда, на тринадцатой…
Он подсел к моему столу.
— Выпьем за встречу, по-шахтерски!
— Учти, Сергей, хоть я и шахтер, но по-шахтерски ни пить, ни материться так и не научилась.
— Даже «за наши славные дела»?
— Только компоту.
— Да что ты, в самом деле! Впрочем, я знаю тост, от которого отказаться никак нельзя: так выпьем за нашего старого начальника, за Байдина, за Ивана Губу, справедливого шахтера! За здоровье Ивана Михайловича!
— Да ведь Байдина уже в живых нет, прошлым летом умер. Говорят — почки…
Казаков, как подшибленный, опустился на стул, изменившись в лице.
— Байдин?.. Байдин умер? Я… из Игарки. Там освободился, работал… В первый отпуск приехал, чтобы поблагодарить. Ведь у него куча детей и больная жена, а он жизнью рисковал, спасая… Кого? Заключенного! Мальчишку, который по собственной вине в бункер свалился! Он бы за меня и не отвечал. Ну, горного мастера бы пропесочили, а ему бы ничего… Так ведь он в бункер влез! Меня из-под зависших глыб откопал, ухватил за челюсть и вытащил! Вытащил, понимаешь? Разве такое можно забыть?!
Нет! Забыть этого нельзя. Он и меня вытащил! Не за челюсть. И не из-под породы. Ради меня жизнью он не рисковал. Но то, что он сделал, я никогда, никогда не забуду!
Самый холодный день 1948 года
В неволе все дни одинаковы, и месяцы, и годы какие-то безликие. Но этот день мне хорошо запомнился, потому что 8 февраля был самый холодный день в ту зиму: мороз стоял минус 60 градусов. Ветра, правда, не было вовсе, но дышать было невозможно. Казалось, что какая-то раскаленная жидкость обжигает легкие.
Я очень устала на работе. Сказывалось отсутствие тренировки — в тот день я впервые вышла на работу после травмы. У меня был перелом левого предплечья без смещения лучевой кости. Гипс сняли. Осталась лонгетка. Я могла еще дней десять кантоваться, но Машка Сагандыкова рассказывала, как им тяжело: участок перешел на новое место, сдав нарезанные выработки добычникам. Почти все рабочие заняты переноской оборудования, а план горит. Шахтеры — хорошие товарищи. И Байдин… Нет, я должна быть там, с ними. Пусть рука моя еще не совсем в порядке, не беда. Вагоны катать можно и плечом.
— Евфросиния Антоновна, вы настаиваете, и я вас выписываю на работу по собственному желанию, учтите! — говорила Татьяна Григорьевна Авраменко, наш новый врач (она недавно прибыла к нам из лагеря КТР — каторжного, после того как ей заменили пятнадцать лет КТР десятью годами ИТЛ).
— Ладно, не подведу. Я за себя отвечаю.
Я и не подозревала, как скоро я ее подведу…
Стычка с Малявкой
Девчата 11-й шахты, как всегда, запаздывали на вахту. Дело в том, что на этой шахте многие заключенные-начальники имели свои заначки, что-то наподобие комнатушек, где они принимали своих лагерных «жен» на полусемейных правах. Эти привилегированные любовники и были причиной того, что всем собравшимся на вахту, где нас ждал конвой, приходилось ожидать. На этот раз конвоир не захотел ждать, даже в бараньем тулупе ему было холодно, и повел нас — шахту 13/15 и рудник 7/9. Но не успели мы отойти и ста метров, как девчата 11-й шахты прибежали на вахту, и дежурный с вахты крикнул, чтобы мы обождали, а сам стал пропускать их, считая по пятеркам. Наш конвоир был очень зол: он охотно бы проучил опоздавших, заставив их ждать следующего развода. Но мы остановились. Пришлось и ему ждать.
Я всегда шла в первой пятерке с края, очень близко от конвоира. Мы все обернулись и смотрели, как девчата пятерками пускались бегом и пристpаивались в хвосте нашего конвоя. Разозленный конвоир-коротышка по кличке Малявка, раздосадованный задержкой, решил сорвать злость, а так как я была ближе всего к нему, то ударил меня ногой в зад. Я обернулась, смерила его взглядом и сказала:
— Ну и дурак!
Заключенные должны все сносить безропотно. Поэтому Малявка от неожиданности рот открыл. Затем ринулся вперед, замахнувшись, чтобы ударить меня прикладом.
Наверное, мне было суждено стать чемпионом рукопашного боя — от удара я увернулась и подставила руку так, что получился как бы рычаг с перевесом в прикладе. Меховые рукавицы у Малявки задубели, и винтовка выскользнула из его рук и нырнула в сугроб. Он молча ее поднял и не сказал ни слова. Зато когда нас пересчитывали на вахте, он указал на меня:
— Вот эта бунтовала и вырвала у меня винтовку!
Дело приняло плохой оборот.
Меня ввели в помещение вахты, и дежурнячка сунула мне лист бумаги: