Наконец, ее восьмидесятидвухлетняя мать оступилась и упала, сломав себе шейку бедра. Ее положили не в больницу, так как положение было безнадежно, а в инвалидный дом, где за ней должны были ухаживать такие же обездоленные старики, как она сама.

Альвину Ивановну я видела всегда в слезах, глаза у нее не просыхали. Единственное утешение она находила в табаке, но махорка была очень дорога, ее выдавали в порядке поощрения лучшим работникам. В обмен на махру можно было купить все что угодно из того, что имели заключенные: мыло, хлеб, сахар, новые портянки, белье, обувь…

Мужчины ради курева становились промотчиками, и в наказание за проданные вещи им выдавали вещи-обноски третьего срока. Женщины, не задумываясь, ложились под того, кто соглашался отсыпать спичечную коробку махорки — эталон меры, принятый в лагере.

Что оставалось делать Альвине Ивановне? Собирать окурки и «стрелять бычки», то есть попрошайничать.

Наша шахта взрывоопасна, курить в ней нельзя. А часто людям легче перенести трехдневную голодовку, чем провести восемь часов без курева.

У нас работала маленькая узбечка Ася. Нужно признать, была она прехорошенькая и недостатка в табаке не испытывала. Курила она непрерывно. Когда она ела, то в одной руке была самокрутка, а в другой — ложка. И засыпала она с папиросой во рту. Вот кому было трудно свыше восьми часов в шахте без курева!

Страшно было смотреть, как эта девочка брела по шахте нетвердым шагом, шатаясь от борта к борту, с безумно вытаращенными глазами и слюнявым ртом. Однако со временем и она привыкла.

Альвина Ивановна себя «обманывала» книгой. Не знаю, где она их брала и где прятала, но я ее часто заставала в забое за чтением. Сгорбившись, она сидела на ведерке с инертной пылью и читала при свете шахтерского аккумулятора.

Осланцовщицы, газомерщицы (те, кто берет пробы воздуха), мальчишки, подвешивающие вентиляционные трубы (в сороковые годы еще не было прорезиненных труб), — все рабочие вентиляции выходили из шахты раньше, чем мы, забойщики, так как им не приходилось сдавать смену. Я же выходила из шахты обычно последней: я любила полностью, без недоделок, закончить свою работу, и сдать смену на месте. И все же часто заставала на устье Альвину Ивановну, когда все работники вентиляции уже давно помылись и отдыхали, если не были у «мужей».

Откуда такое рвение? Очень просто. Выходя из шахты, мужчины вынимали где-то припрятанную папиросу и в ожидании клети жадно закуривали. Папироса, как у индейцев трубка мира, обходила десять жадных ртов.

Альвина выпрашивала эти бычки, когда они уже обжигали губы.

Унизительная процедура! Да еще если учесть, что мужчины с особенным наслаждением оскорбляют женщину, которая перед ними унижается. Альвина Ивановна дико ненавидела всех русских без разбора и все же унижалась, выпрашивая окурки.

Правда, дождавшись последней клети, на которой поднимались начальники, она собирала неплохой «урожай»: начальники перед тем, как войти в шахту, курили последнюю и не ждали, пока окурок обожжет губы. Они тушили окурок в плевке и раздавливали его каблуком. Эти слюнявые лепешки и были добычей Альвины Ивановны.

Вот до чего может пасть человек, ставший наркоманом, даже если наркотик — табак.

Выхожу из шахты. На устье — Альвина Ивановна. Подходит клеть. Из нее высыпает десятка два шахтеров. Задерживаются, чтобы выкурить последнюю.

— Сейчас я сделаю то, за что себя ненавижу и презираю, — говорит Альвина Ивановна и направляется с развязным видом к курящим шахтерам.

— Покурим?

— Кто покурит, а кто и… пососет!

С видом побитой собаки она обходит всех. С тем же результатом. Так и кажется, что она виляет хвостом.

— Ненавижу… ненавижу… — тихо шепчет она чуть не плача.

Кого?.. Их? Себя?

«Не в шумной беседе друзья познаются…»

Дружба — одно из самых прекрасных, а может быть, и самое прекрасное из чувств, на которое способен человек.

Дружба чище и бескорыстнее любви, влекущей друг к другу мужчину и женщину. Может быть, дружба выше материнской любви, так как в ней нет ослепления и предвзятости.

Дружба — это редкость. Все очень ценное редко. Наверное, потому так редко встречаются алмазы. Дружба должна быть и крепкой, как алмаз, и светится она тем же чистым светом — как бриллиант.

Настоящая дружба может завязаться только в юности, пока душа чиста. Лишь такая дружба выдерживает все испытания, в том числе и испытание временем.

Существует ли лагерная дружба? Нет и тысячу раз нет!

Я даже сомневаюсь в существовании фронтовой дружбы. Дружба может вспыхнуть лишь в чистой душе. А душа тех, кто призван быть убийцей, укрыта чехлом кровавого цвета.

Но там, где невозможна истинная дружба, все же благожелательное отношение и стремление помочь вполне возможны.

С Альвиной Ивановной мы не были в дружбе. С моей стороны это была жалость, но жалость активная. Я решила ей помочь. Прежде всего, надо помочь ей уйти из шахты. А там врач Авраменко поднажмет, чтобы ее взяли в поликлинику, в город. Но как вырвать ее из шахты? Здесь же всегда не хватает рабочей силы. Любой!

Иду к начальнику шахты. Пускаю в ход все свое красноречие:

— От этой старухи шахте — никакой пользы! Она не справляется с работой!

— Эта самая легкая работа, но нужная. Она — рабочая единица, и отпустить ее я не могу, разве что она найдет себе замену.

И вот я вновь хожу, ищу кого-нибудь, кто пожелал бы работать в шахте. Да кто же по своей доброй воле вдруг пойдет на шахту?! Куда только я не обращалась! Случай (вернее, дневальная барака № 5) мне помог: одна девчонка, работающая в дорожно-строительной бригаде, снюхалась с движенцем с нашей шахты и не прочь была устроиться поближе к любовнику.

Променять бригадный пропуск на «шаг вправо, шаг влево…»? Действительно, «любовь», даже в кавычках, творит чудеса! Я от радости ног под собой не чуяла, когда доставила эту жучку (в ДСА работали исключительно жуковатые) и начальник разрешил Альвине Ивановне с шахтой распрощаться.

По моей просьбе врач Авраменко сумела ее устроить в регистратуру поликлиники. Как я была рада!

Черная тетрадь

Альвина Ивановна хоть и работала в городе, но жить продолжала в седьмом бараке, в шахтерском. Я ее устроила рядом с собой на верхотуре и предложила ей пользоваться моей постелью, когда мы работали в разные смены, то есть почти всегда, так как в вентиляции, как и на ЦУСе, пересмену делали «назад», а у нас, добычников и проходчиков, «вперед».

Спала я не на голых досках. На двадцать женщин нашего участка выдали шесть одеял; мне — в первую очередь, а в роли матраца у меня был коврик из овчины, перешитый из жилета Земфиры Поп.

В моем овчинном коврике существовал тайник под бывшим карманом, куда была зашита черная тетрадь. Когда я работала в ЦБЛ, то в этой клеенчатой тетради тушью записала мельчайшим шрифтом историю моих злоключений: ссылка, побег, тюрьма, лагерь…

Тетрадь была тонкая, овчина — грубая, с твердыми швами. Сколько шмонов она прошла незамеченной! Сколько раз Путинцев рылся в моих шмотках! И — бесполезно.

Я дала прочесть ее лишь Альвине Ивановне и вновь зашила на место.

Однажды я пошла в вещевой склад обменять ботинки. Заведовал складом единственный на нашем лагпункте зэк-мужчина, некто Капулер, или, как его у нас называли, Капочка. Это был весьма порядочный человек — еврей, некогда начальник норильского торготдела, где он «заработал» 25 лет. У нас на «Нагорном» он был очень недолго, меньше двух месяцев. Как долгосрочник, он не имел права на привилегированную работу.

Я получила ботинки и собиралась идти. Вдруг…

— Скажите, товарищ Керсновская, а у вас ничего не пропадало?

Вопрос Капочки поставил меня в тупик.

— Пропадало? Да у меня и пропадать нечему!

— А вы припомните.

Я пожала плечами.

— Ну, я вам напомню: у вас пропала черная тетрадь…

Я повернулась спиной к свету, но ответила с наигранным удивлением: