В голосе ее отчаяние и вместе с тем покорность. Снова и снова обращается она к часовому. Никакого внимания! Да это и неудивительно: она говорит по-молдавски, хотя и указывает на ведро.

Хочу верить, что он ее просто не понимает.

Вот он поравнялся с нашим вагоном.

— Товарищ боец! — обращаюсь я к нему. — Эта женщина родила в поезде. И вот пошла уже вторая неделя, а ребенок не купаный и пеленки не стираны. Распорядитесь, чтобы ей разрешили постирать тряпки, а то ребенок заживо гниет!

Никакого внимания. Будто и не слышит.

Дожидаюсь, когда начальник эшелона проходит вдоль поезда и повторяю просьбу, заклиная его проявить человечность и не губить неповинного младенца.

— Это не ваше дело! И не суйтесь со своими советами!

Кровь ударила мне в лицо. Что-то сжало виски.

— Ребята! — крикнула я. — Поможем этой женщине и ее ребенку. Василика, Ионел, станьте у дверей и как только я скажу gata (готово), нажмите, чтобы она откатилась, а вы, Данилуца, держите меня за ноги, чтобы я не вывалилась, а когда я крикну «тащи», тогда и тащите.

Затем, высунувшись из окошка, я обратилась к женщине из соседнего вагона:

— Ga?teste caldarea: acus? it?e dau apa?![9]

Вооружившись поповским зонтиком — полотняным, с большим крючком, (его дала попадья доамна[10] Греку), я нырнула в окошко. Оно было очень узким. К счастью, я хорошо натренировалась дома, где было такое же узкое окошечко.

Все прошло как нельзя лучше: крючком зонтика я подхватила засов, выдернула его и крикнула: «Gata!» Дверь, поскрипывая колесиком, поползла. Я выпрыгнула. Солнце ослепило меня, и от вольного воздуха дух захватило. Прыжок — и я у соседнего вагона. Хватаю ведро и в три прыжка я уже у воды, зачерпнула ведром и, расплескивая воду, карабкаюсь вверх по насыпи.

Боже мой! Вот переполох поднялся! Из озера выскакивают купальщики и голышом бегут ко мне. Но дудки! Я уже у вагона, вытягиваясь на цыпочках, подаю ведро с водой, проливая почти половину в свои рукава.

От головы поезда несется начальник эшелона и орет:

— Товарищ Соколов! Почему не стреляете?

Конвоир, бегущий с другого конца эшелона, в тон ему кричит:

— А вы сами, товарищ старший лейтенант, почему не стреляете?

Я стою, скрестив руки. Не стоит возвращаться в свой вагон. Зачем навлекать неприятности на товарищей? С двух сторон меня хватают за руки и с проворством, достойным лучшего применения, надевают наручники. Так, не доезжая Омска, я впервые познакомилась с тем, что всегда считалось символом жандармского произвола: наручниками! Впрочем, это еще был самый безобидный вид произвола.

Надев наручники, меня засунули в какой-то железный шкаф с коленчатой вентиляционной трубой, находящийся в последнем, служебном вагоне.

— До прибытия на место будешь в карцере!

Ага! Значит, это и есть карцер? Что ж, тесновато. Но вентилируется неплохо. Даже приятно. А чтобы скоротать время, можно петь. Репертуар у меня богатый. И голос был неплохой. Можно отвести душу! Откровенно говоря, мои вечно вздыхающие товарищи по несчастью успели здорово мне надоесть, и я решила насладиться этим одиночеством. Вот только наручники… Чертовски неприятно, когда запястья прижаты вплотную одно к другому. Я и золотой браслет, подарок бабушки, никогда не носила за его сходство с кандалами.

Часа через два я уже добралась до украинских песен и старательно выводила:

Казал козак насыпаты высоку могылу,
Казал козак посадыты в головах калыну.

Дверь отворилась и меня вывели пред светлые очи начальника эшелона.

— Ну что, Керсновская, будете и впредь проявлять неподчинение?

— Обязательно! Обещаю всегда помогать тем, над кем вы издеваетесь!

Наручники, однако, с меня сняли, и я вернулась в свой вагон. Единственный результат заключался в том, что впоследствии на меня обращали сугубое внимание и на остановках и пересадках слышен был в первую очередь вопрос:

— Керсновская? Где Керсновская?

Будто бы эта Керсновская была если и не пуп земли, то уж по меньшей мере пуп эшелона!

Голос Левитана

Война… В этом страшном слове нет ни одной свистящей, шипящей или рокочущей буквы.

Но слово это — жуткое, роковое.

Серый, мутный рассвет едва пробивался сквозь сетку мелкого дождя. Наш эшелон стоял возле какой-то захудалой станции. Вернее, не доезжая станции.

В вагоне все еще спали, прижимаясь друг к другу и кутаясь кто во что мог, так как было прохладно. Меня разбудил холод — я укрыла своим одеялом заболевшую девочку. Что ж, если уж нельзя спать, то хоть подышу свежим воздухом!

Боже, до чего же вид из окошка кажется унылым! Кругом все пахнет мочой, фенолом, паровозным дымом и псиной! Хоть бы поезд тронулся! На ходу, может быть, и усну?

Откуда-то со стороны вокзала слышен хриплый лай громкоговорителя. Сперва я не вслушивалась: слишком далеко, все равно не разобрать! Затем обратила внимание: голос Левитана. Это первоклассный диктор, его всегда слушать приятно!

Мысль бродит далеко: вспоминаю, как там, в далеком Цепилове, мы часто слышали его голос. Но сегодня он как-то особенно торжественно скандирует, и я понимаю, что он передает речь Молотова.

Вдруг меня словно током дернуло! Я ударилась об оконную раму. Кругом все поплыло. Исчез запах фенола. Исчез дождь. Лишь голос Левитана рокотал, как гром.

Немцы на нас напали! Война…

Я не помню, кому и что говорила. Помню лишь, что меньше чем через минуту все были на ногах. Кто-то — кажется, Мейер Барзак — по-молдавски кричал соседнему вагону; те — дальше, и вскоре никто ничего не мог больше понять, так как над всем эшелоном поднялся такой галдеж, как от вороньей стаи!

Но Боже мой! Неужели я ослышалась? В этом галдеже я слышу радость! Торжество!

Было это на станции «Чик» под Новосибирском.

Свобода, Равенство, Братство в «бесклассовом» государстве

Странные мысли бродили у меня в голове. Мне кажется, что слова «Родина в опасности» могут и должны иметь лишь один результат: все внутренние разногласия должны быть забыты. Нужно одно: прежде всего победа. Любой ценой, любой жертвой!

Теперь кажется даже невероятным, что я могла быть до такой степени наивной. Мне казалось, что перед лицом народного бедствия мы все равны и классовый антагонизм должен замолкнуть. Я еще не знала, что в Советском Союзе все население разделено на огромное количество классов и каст, враждебных друг другу. Я еще не знала, что есть партийцы высшего сорта — авгуры; что есть партийные руководители, которые обязаны притеснять всех стоящих ниже, будучи сами использованы как исполнители партийных директив: у них нет своей воли, но есть власть. Значительно позже я выяснила, что есть еще одна разновидность партийных: это те, у которых нет ни воли, ни власти, но есть партбилет. Они нужны в роли барана-предателя. Как известно, бараны покорно следуют за тем бараном, который идет впереди. Бараны, как, впрочем, любое животное, пригнанное на бойню, чуют недоброе, и заставить их пойти в цех убоя порой почти невозможно! Тут-то и нужен специальный баран, приученный подчиняться руководству. Изо дня в день входит он в цех убоя, и все обреченное стадо покорно следует за ним.

Впрочем, полного сходства в поведении барана обычного и партийного нет: партийный отлично знает, что, когда от него потребуют на собрании выступить с почином — безразлично, потребует ли он увеличения производственной нормы, снижения оплаты или послужит примером сознательности, попросившись в отстающую бригаду, — все это делается для того, чтобы стадо без ропота поддержало инициативу, то есть пошло, не рассуждая, за партийным бараном.

И есть еще стадо — беспартийные. Но и эти неодинаковы. Есть беспартийные — лоцманы, сопровождающие акул; есть беспартийные — роботы и беспартийные — слякоть. Ни те, ни другие не имеют права думать, но первых выдвигают, а иногда и принимают в партию.

вернуться

9

Приготовь ведро: сейчас подам тебе воду (молд.)

вернуться

10

госпожа (молд.)