Там, на пересылке, я буду ждать открытия навигации на Оби и опять же под конвоем буду доставлена в Нарым, в те самые болота, откуда я больше чем 11 лет тому назад бежала.

Судьба моя будто нарочно изощрялась, протаскивая меня взад-вперед через огонь, воду, медные трубы и чертовы зубы.

Казалось бы, следовало испытывать отчаяние. Нарымские болота — это гнус, комары, голод, отсутствие всякой, даже самой примитивной, культурной жизни. Ни книг, ни газет, ни радио, ни просто бумаги и карандаша! Это полное отсутствие медицинской помощи. Наконец, безденежье и изнурительный, беспросветный труд. Короче говоря, борьба за существование без надежды на успех.

В Норильске жизнь бесправного ссыльного была не очень сладка, но здесь существовало множество преимуществ. Прежде всего возможность выбрать себе работу, за которую выплачивали деньги, и это позволяло купить что-нибудь помимо баланды. Можно было читать книги, слушать радио. И что особенно важно, в Норильске было очень много культурных людей.

Но все это не вывело меня из равновесия: жизнь мне ничего не сулила, смерть не страшила. Что бы меня ни ожидало, я твердо знала, что не проявлю ни малодушия, ни страха.

Странные дни наступили! Меня не оставили как заключенную, до «особого распоряжения», что нередко применялось к особо «опасным» политическим заключенным, но и вольной, хотя и ссыльной, я не стала. Никаких формальностей, связанных с окончанием срока, не выполнялось, однако из бригады Якименко я выбыла, и хлеб мне приносила дневальная.

Но самым непривычным было то, что я не ходила на работу. Двенадцать лет я не знала, что такое не чувствовать усталости, и вот я фланирую, как человек-невидимка! Иногда для зарядки я помогала девчатам на строительстве лагерной столовой в зоне.

Чаще всего я рисовала. Я не хотела дразнить гусей, афишируя то, что у меня есть краски и бумага, но и не считала нужным это скрывать, ведь срок я уже отбыла.

Так прошло почти два месяца.

Василий Теркин помог

Однажды я сидела на своей верхотуре, разложив вокруг все свои причиндалы. На коленях — сложенная телогрейка, на ней — фанера. Это мой рабочий стол. Вокруг огрызки карандашей, обмылки красок, тушь… Все мое богатство, все утешение!

Как раз я только что закончила акварель в четверть листа ватмана — копию картины Юрия Непринцева «Отдых после боя». Она мне очень нравилась. На фоне заснеженных перелесков, где расположились закамуфлированные орудия, Василий Теркин что-то рассказывает группе бойцов. В картине нет ничего ходульного, нарочито героического! Все до предела естественно, полно жизни: скрытые в кустах орудия, грустное лицо легкораненого танкиста, беззаботно хохочущий паренек и немолодой уже солдат, хлебающий из котелка свой обед и все же прислушивающийся к рассказу Теркина. Но лучше всех сам Теркин — некрасивый, с расплывчатыми чертами лица и носом картошкой. Все в нем до предела человечно, живо!

(Теперь уже полностью утрачено чувство жизненности в произведениях искусства. У советских людей в изображении современных художников испепеляющий взор, аскетические складки плотно сжатых губ, на щеках желваки, как у собаки, которая хочет укусить. Все пропитано ненавистью и твердой решимостью обязательно убить ненавистного врага.)

Я с огромным удовольствием и, наверное, поэтому весьма удачно нарисовала эту сценку. Она мне до того нравилась, что я, любуясь ею, продолжала то тут, то там подправлять отдельные штрихи. Увлекшись, я не заметила, как в наш барак вошла группа военных. Неожиданный вопрос вернул меня с Парнаса на землю, вернее на верхние нары.

— Это что, больная?

От неожиданности я вздрогнула. Передо мной стоял генеральского вида военный в серой папахе и в шинели с золотыми погонами.

— Нет, я здорова.

— Отчего не на работе? И кто разрешил заключенной иметь в бараке недозволенный материал?

— Я… не заключенная… — не совсем уверенно сказала я.

— Как это так? Объяснитесь!

Кратко и точно, не без некоторого юмора отвечала я на его вопросы, ничего не пытаясь смягчить или скрыть.

Он заставил меня уточнить некоторые факты и даты. Что-то даже велел записать. Затем они повернулись и ушли, но с полпути он вернулся.

— Все же покажите, что вы там изобразили?

Я ему протянула уже вполне законченный рисунок.

— О, да это замечательно! «Отдых после боя» Непринцева. А вы говорите, работали шахтером, а затем грузчиком. Почему не художником?

— Потому что я не художник. А «художником» в кавычках быть не хочу. Шахтером я была без кавычек.

— Но вы так хорошо, так живо это изобразили! Нет, правда, этот Теркин мне очень нравится!

— Я очень рада. А если он вам нравится, то возьмите его себе.

— Как, вы мне отдаете эту акварель? И вам не жаль?

— Чего там жалеть, захочу — еще раз нарисую. Это доставляет мне удовольствие.

— Ну что ж, спасибо! — сказал он, свертывая бумагу в трубочку. — Желаю вам поскорее выйти на волю!

С этими словами он повернулся и вышел из барака к своим компаньонам, топтавшимся в снегу за порогом. Я была довольна: мое детище досталось любителю.

«Водораздел»

На следующий день меня вызвали в УРО[25] — на освобождение. Уж не Теркин ли был тому причиной? Если верить Твардовскому, добрый мужик был Василий! Сам не унывал и других из беды выручал. Следует ли удивляться той роли, которую он сыграл в моей судьбе?

В шахте, где я еще проработала семь с половиной лет, я могла десять раз погибнуть, а в нарымской тайге — дожить до глубокой старости.

Все могло быть… Но именно этот день был водоразделом в моей жизни! Потекла моя жизнь по нелегкому, опасному пути, через множество водоворотов и порогов, но привела к величайшей награде, которую могла мне подарить судьба. Я нашла свою мать, и последние годы своей жизни моя старушка прожила со мной счастливо.

Мы жили вдвоем в своем доме, обеспеченные моей пенсией, заработанной в шахте. Попади я тогда в нарымскую тайгу, всего этого не было бы. Даже если после смерти Сталина и отмены ссылки я смогла бы куда-нибудь податься и устроиться где-нибудь в колхозе, то работала бы за трудодни и волокла за собой свое прошлое. Ведь именно шахта сняла с меня судимость, а вместе с ней 39-й пункт, закрывающий мне доступ в город.

Этот день был решительным в моей судьбе!

Через тюремный порог — на волю

Все же тут чуть было не произошла осечка.

Что поделаешь, pаз и навсегда я решила никогда не задавать себе вопроса: «Что мне выгодно?» и не взвешивать все «за» и «против», когда надо принимать решение, а просто спросить себя: «А не будет мне стыдно перед памятью отца?» — и поступать так, как велит честь. Глупость? Донкихотство? Может быть. Но это придавало мне силы и закаляло волю: у меня не было сомнений, колебаний, сожалений — одним словом, всего, что грызет человеку душу и расшатывает нервы.

Отчего опять, в который уже раз возвращаюсь я к этому рассуждению? Да очень просто! Ведь вся жизнь — цепь соблазнов: уступи один раз — и прощай навсегда, душевное равновесие! И будешь жалок, как раздавленный червяк. Нет! Такой судьбы мне не надо: я — человек!

Так как же должен был поступить этот человек, когда ему предлагают подписать «обязательство» о том, что я порываю всякие отношения с теми, кто остался в неволе, и вдобавок обещаю забыть все, что там было, что там видела и пережила, и никогда и никому ничего о лагере не разглашать!

Ознакомившись с содержанием этого документа, я с негодованием отказалась его подписать.

— В неволе я встречала много хороших, достойных всякого уважения людей. Кое-кто еще там остается. Я сохраняю о них добрую память и буду рада быть им полезной. Забыть же то, что там видела и пережила, абсолютно невозможно! Даже проживи я еще сто лет!

— Но эта подпись — простая формальность…

вернуться

25

учётно-расчётный отдел.