Он повернулся, бросил леща в мешок — тот забился, зашуршал полиэтиленом, разбудив соседей, и в мешке началась возня. Поднявшись, Юрий прогнулся, повел плечами, разминая затекшую спину. Зевнул, глядя на часы: четвертый час утра. И принялся сматывать удочки, вытряхивать в воду остатки наживки, собирать в дедовский ящик рыболовный скарб. Поставил на печку кастрюлю с кашей: сварил по приезду, да так и не угостился, променяв чувство голода на рыбацкий азарт — хоть теперь разогреть, то ли на поздний ужин, то ли на ранний завтрак. И, набросив телогрейку, потащил мешок с уловом из палатки.
Кривобокая луна висела над озером, заливая окрестности льдистой синью. Холод цапнул за нос, ощупал лицо, как слепой, и полез под воротник свитера — туда, где за время горячечного рыбацкого бдения скопилось влажное тепло. Залесский пристроил мешок в снегу, возле брезентового бока палатки: пусть рыба заледенеет, так свежесть сохранится лучше. И, откинув полог, впустил в палатку морозный мартовский воздух, постоял пару минут: пусть немного проветрится. Запах гречки с тушенкой, приправленный дровяным дымком, поплыл над озером в теплом облаке. И Юрий не выдержал — заскочил внутрь палатки, на ходу скидывая телогрейку и сдергивая перчатки. Открыл кастрюлю, поскреб по дну, перемешивая наваристую кашу, и сунул полную ложку в рот — горячо и вкусно, у-ухх, хорошо!
Наевшись и выпив чаю — аж два железных колпачка, с прицелом на третий — он погасил один светильник, до минимума убавил яркость другого, разулся и забрался в спальник, расстеленный на туристическом коврике. Прикрыл одеялами ноги, застегнул молнию и устало закрыл глаза. Но перед ними всё еще плясали рыболовные кивки, на которые Залесский смотрел последние несколько часов — он знал, что так и будет, пока не удастся уснуть.
Он вздохнул и замер. В ночи утробно гудел ветер, потрескивал в печке огонь, было уютно, пустынно и безвременно — наверное, так и чувствовали себя первопроходцы Аляски из романов Джека Лондона, которыми Юра зачитывался в детстве. Мечтал когда-то заночевать вот в таком диком, природном безлюдье, и чтобы сугробы кругом, и чтобы белые ездовые собаки, свернувшись вокруг палатки, прятали черные носы в этом снегу… Залесский усмехнулся: сбылось, но наполовину — он здесь, собаки дома, и не ездовые, но не менее любимые… И он одинок, как хотел когда-то. Ох, знал бы, дурак, что нельзя мечтать об одиночестве! Плохо сбываются такие мечты.
Он снова вспомнил Таню и этого её, мутноглазого… Почувствовал, как тоска, проснувшись, снова точит когти о душу. «Но что я могу? — спросил он себя. — Сказать ей: бросай его, выбирай меня? Заставить? Нет, я против такого. Пусть сама решает. В конце концов, женщина имеет право на выбор, а мужчина должен этот выбор уважать — даже если он кажется неправильным».
Залесский вздохнул и недовольно завозился: ну вот, уехал за тридевять земель, а мысли, от которых бежал, притащились за ним. И не давало покоя чувство, будто не разум движет им, а… упрямство, что ли… Будто упёрся себе же во вред, принял за аксиому что-то, что ещё не было доказано. Но что?… Ведь есть факты, а он, как юрист, привык доверять только им. Факты же таковы: с разводом Таня не торопится, под ручку с мужем прогуливается, да еще и в опеку с ним идет, договариваться насчет ребенка. А он, Залесский, в стороне — будто совсем не нужен. Татьяна ведь даже не звонит, и общались они в последнее время только по поводу Пашки, когда собирались вместе в его палате.
За брезентовой стенкой хрустнуло.
И кто-то будто всхрапнул в ночи.
А потом грузно повалилось на снег и поехало по нему что-то плотное, тяжелое. Залесский настороженно вскинулся, чувствуя, будто ползет по хребту мокрый от ледяной воды угорь. «Похоже, не я один тут рыбачу», — мысль мелькнула, уступив место злости: ну вот, отдохнул от людей, как же! Явились сами, да еще и спереть что-то вознамерились — дрова, улов, воткнутые в снег широкие охотничьи лыжи, тоже, кстати, дедово наследство… И от понимания, что этого наследства его могут запросто и несправедливо лишить, страх прошел совершено. Стараясь не шуметь, Юрий вылез из спальника, сунул ноги в валенки и, поднимаясь, зацепил с пола тяжелый, дедовский же, ледобур. Рванул к выходу из палатки, одним движением отдернул полог и выскочил наружу.
Мешок был опрокинут, и на снегу, среди ледяных комков, тускло блестевших в изломах лунных лучей, бились серебристые рыбины. Над ними, почему-то опустившись на четвереньки, задом к Залесскому стоял человек в старой клочковатой шубе и толстенных меховых штанах — угольно-черный на фоне серебристой голубизны льда. Но был он необыкновенно большим, плотным, коротконогим, и эти его ноги, высоко державшие толстый зад, были неестественно согнуты в коленях. И Юрий, уже открывший рот для грозного обличающего окрика, вдруг замер и невольно попятился.
Хозяин.
Проснулся.
И пришёл — видимо, на запах.
Противная дрожь побежала по телу, и Залесский застыл. Бежать было нельзя, а отбиваться ледорубом — смешно. И у него было лишь несколько секунд, ну, или, может, минута, прежде чем Хозяин заметит его. А потом счёт пойдёт на мгновения.
Ветер предательски дунул в спину, неся запах человека вперёд. И через миг медведь повернул голову, показав пасть с зажатой в ней рыбиной. Глухо рыкнув, мотнул головой.
Залесский лихорадочно соображал, что делать. И где-то в глубине сознания услышал хриплый от курева дедовский голос: «Хозяин может одним ударом корову завалить, лапа — четыре кило, когтем череп вскрывает, как консерву. Встретишь его — один выход, лечь и мертвым прикинуться. И терпеть, пока обнюхивает, не шевелиться».
А еще дед говорил, что медведь «зверь грозный, но шугливый».
Вот только весной, после спячки, ещё и злющий от голода.
Косолапый угрожающе зарычал, двинул челюстями, и чешуйчатый рыбий хвост, блеснув в последний раз, скрылся в медвежьей пасти. Медведь рявкнул, пышкнул, как поезд, выпускающий пар, и, приподнявшись на задние лапы, неуклюже скакнул, поворачиваясь боком к человеку. Глухо заворчал, и, загребая задними лапами, взрыл снег — будто хотел закопать Залесского. Юрий бросил взгляд на его голову — круглые уши стояли торчком, морда поднималась и опускалась, будто Хозяин кивал кому-то, делая вид, что не обращает внимания на противника. И страх немного отступил: дед ведь рассказывал, что если уши стоят, значит, мишка нападать не собирается. А то, что боком поворачивается — так пугает, демонстрируя свою величину. И снегом кидается тоже в виде предупреждения: не подходи, мол, целее будешь.
«Чёрт меня дёрнул разогревать эту гречку, — подумал Залесский. — Топтыгин явно на её запах пожаловал. Хорошо хоть рыба здесь стояла, а то бы прямо в палатку залез, с него станется…»
Юрий отступил ещё на шаг, ещё… Медведь рявкнул, звезданул по мешку передней лапой. Пригнулся, обнюхивая трепыхающуюся рыбью дорожку. И пошел пылесосить, с ворчанием заглатывая остро пахнущую мелочь и пыхтя над крупняком, хрустко перемалывая фарш из костей и чешуи.
Залесскому удалось отойти шагов на тридцать прежде, чем рыба кончилась.
А потом, недовольно шаркнув лапой по скользкому полиэтилену опустевшего мешка, Хозяин медленно поднялся на задние лапы и уставился на человека.
В зыбком свете луны его громадная фигура казалась сделанной из сваленных друг на друга булыжников: крепкие, приземистые овалы ног, бесформенное туловище, по бокам которого лишь угадывались опущенные передние лапы, покатые плечи и круглая твердокаменная голова. По краю этой антрацитовой фигуры белым плащом струился лунный отблеск, сиял на пушистой макушке — будто плоская серебряная корона, лежащая меж маленьких, едва выступающих, ушей. И было уже непонятно, торчат они, эти уши — или прижаты к медвежьей голове, в которой сейчас могла зреть любая мысль: о бегстве или убийстве.
Залесский стоял молча, опершись на ледобур — и, кажется, не дышал уже вечность. А вокруг сияло безмолвие. И не было никого, кто сумел бы помочь.
«Какой я дурак, что ничего не успел сказать Тане, — тоскливо подумал он. — И вообще — ничего не успел… Так глупо…»