Вслед за кроватью становился чужим мой письменный стол. Он вдруг больно бил меня по коленке металлической ручкой нижнего ящика. Выгибал спину, сбрасывая с себя стопки тетрадей и учебников, которые я выкладывала из портфеля — и всё падало, разлеталось по полу. Цеплялся за майку ободранным краем столешницы, резко тянул к себе: мол, кому сказано делать уроки и не качаться на стуле???
Но ужаснее всего было то, как преображались обои на стенах. В какой-то неуловимый момент в скучном ритме цветочного рисунка возникал сдвиг. Кончики листьев медленно утончались, когтисто вытягиваясь. Лианы ядовито набухали, наливались мертвой силой, шевелились, готовые дотянуться, оплести и задушить. Пышные цветочные шапки начинали нехорошо блестеть, расширяться, неестественно выпирая из стены. Лепестки пионов враз становились жесткими, колюче скребли по белому фону, меняли цвет: теряя полутона, они темнели и застывали. И в какой-то момент я с ужасом понимала: теперь эти цветы, стебли и листья — целлулоидно-мертвые, пластиковые, как на кладбищенских венках. А потом появлялся ветер, пробегал по этим пластиковым лепесткам, выгибал стены и хрипло каркал: «Ппан-доор-рра!»
Помню — мне тогда было года четыре — я попыталась от него спастись. Пролетела через комнату и длинный коридор, врезалась в дверь родительской спальни, забарабанила по ней кулаками, что-то крича сквозь слезы. Мама открыла и гадливо посмотрела на меня сверху. "Что опять случилось?" — зло спросила она. Я попыталась прижаться к ней, обнять ее бедра, спрятаться от убивавшего меня страха. Но она отпихнула меня ногой, как отпихивают надоевшую собаку или сумку, некстати попавшуюся на пути. И эта нога — твердая, холодная — была пластиковой. И мамины руки превратились в пластик, и ее лицо — в неподвижную маску, красивую, как человеческий лик, но мертвую, как у куклы.
Это был страшный миг — но отчего-то я знала, что уже не первый.
И знала, что задолго до него было что-то… ещё страшнее. Но что — не помнила. Не хотела вспоминать.
Я упала на пол в коридоре и заревела еще сильнее. А мама начала закрывать передо мной дверь — без слов, с невидящим взглядом. В неумолимо сужающейся щели был мир, в который меня не пускали: цветастый мамин халат, часть кремовой стены, на которой висел календарь с пальмами и морем, занудно бормочущий телевизор. Сначала дверь скрыла половину ее красивого, гладкого, меланхоличного лица-маски, потом часть щеки и лба, потом завиток волос и острый треугольник плеча. А потом щель срослась. Это было страшное волшебство. Я тупо смотрела в закрытую дверь. Из-за нее донесся голос мамы: "Женя, выйди, наконец, и займись ребенком". Послышалась тяжелая отцовская поступь, скрип двери, шаги за мной, в коридоре.
Я взмываю в воздух, оторванная от пола папиными руками. Держа под мышками, он ставит меня на ноги, берет за руку и ведет в мою комнату. Молча. Молча. Молча. И я понимаю, что он — тоже кукла, которой кто-то заменил моего отца. Я упираюсь, визжу — меня бьет истерика. А кукла тащит меня обратно, в мою комнату, к кладбищенским цветам на стенах. Но я не хочу к ним! Я однажды видела такие — на крышке длинного темного ящика. Мать положила на неё эти цветы за день до того, как случилась первая Мамина Тишина.
А отец сгреб их и бросил ей в лицо, а потом потащил ящик на небо»…
Замок «одиночки» лязгнул, железная дверь скрипуче зевнула, и Татьяна, оглянувшись, увидела за ней полицейского — того самого, кто успокаивал её недавно.
— Демидова, на выход. К вам муж пришел, — сказал он.
Она положила ручку на исписанные листки — их было почти четыре, но она не успела закончить историю.
«Макс? Разве он не уехал? Но как узнал?…» — ощущая смесь стыда и радости, Таня вышла в коридор. Прошла впереди полицейского до выкрашенной коричневой краской двери, и оказалась в маленькой комнатушке с деревянным столом и четырьмя стульями, стоявшими под зарешеченным окном.
Макс поднялся, шагнул ей навстречу и замер, прижав к себе. Дыхнул в ее волосы:
— Танька, как же так, а…
И столько горечи было в его голосе, что Татьяна враз поняла: всё плохо. Всё как-то очень, очень плохо, если даже Макс не может подобрать других слов. Её зазнобило, зубы мелко дрогнули — и она крепко сжала челюсти, пытаясь прогнать страх.
— Тань, ты, главное, держись. Я что-нибудь придумаю.
Она отстранилась, пряча глаза — еще полдня назад не стала бы обременять его своими проблемами и принимать помощь от почти бывшего мужа. А теперь вот — примет.
Татьяна неловко спросила:
— Как ты узнал?
— Мне позвонили… Я уже к аэропорту… Да неважно! Не могу же я поехать на отдых, когда с тобой — такое!
Благодарность захлестнула ее обжигающей, солоноватой волной, в носу защипало. А Макс продолжал:
— Главное, я успел переговорить со следователем. Дело дрянь, Танюш. Статья очень серьезная, и мальчишку у тебя нашли — а это подтверждает показания Марины. Но ты не думай, я не брошу тебя, я найду хорошего адвоката. Мы постараемся уменьшить срок, и я буду ждать тебя…
— Макс, ты что? — она испуганно сглотнула. — Меня же должны отпустить, просто обязаны, ведь есть куча свидетелей против Фирзиной! Янка и Витька с Тамарой — они были у меня, когда она привезла мальчика. И мы с тобой в опеку ходили, оформляли документы на усыновление. Зачем мне красть ребенка, если я хотела взять его на законных основаниях? Да это бред, Макс — всё, что написала Фирзина, чистый бред! Неужели это непонятно?
— А следователь считает, что всё не так. Потому что есть факты: жалоба матери, изъятый у тебя ребенок. Для обвинения достаточно, — развел руками Макс. — Но, Тань, мы будем бороться. Я не дам посадить тебя на двенадцать лет.
— Сколько?… — охнула Таня. Стены камеры качнулись, свет мигнул и начал затухать, затягиваясь тёмной дымкой, но Макс тряхнул ее за плечи, сильно дунул в лицо — и Татьяна смогла удержаться на ногах.
— Садись, — муж подвел ее к стулу и помог опуститься на него. Она дышала часто, урывками, почти всхлипывая. Под левой лопаткой заныло, будто под нее вогнали холодную, острую сосульку.
Макс сел напротив, сказал:
— Послушай, что мы сделаем. Я прямо с утра займусь этим, землю буду носом рыть, съезжу в Москву, но найду тебе самого лучшего адвоката! Только Тань, это недешево, а денег у нас почти нет — продажи слабые, да и на закуп лекарств я очень много потратил. А тот покупатель, который аптеками заинтересовался, готов сделку провести…
— Так проводи! — Татьяна едва не плакала. Двенадцать лет! Из-за дурости Фирзиной, из-за поклёпа — вся жизнь под откос! Как же так? За что???
— Тань, я же не могу! — опешил Макс. — Как я их продам, у меня нет генеральной доверенности. Ты сама не хотела, чтобы я…
— Макс, но это же было раньше! Давай я подпишу всё, что нужно, только вытащи меня! — взмолилась она.
— Ну, вот, я принёс документы, — Макс потянул к себе прозрачную папку, которая лежала на столе. Таня уставилась на неё сквозь слёзы. В душе шевельнулось нехорошее — будто что-то не сходилось, было неправильным. Но она отмахнулась от этого чувства, потому что всё вокруг сейчас было таким: неправильным, неестественным, карикатурным…
Максим вытянул из папки отпечатанные листы, протянул Тане. Она вытерла глаза, вгляделась, пытаясь сосредоточиться. Но буквы разбегались, прыгали перед глазами — потому что руки мелко противно тряслись, а слёзы всё набегали, как их не прогоняй. «Даже если он где-то хитрит, и в чем-то обманет меня — плевать! — подумала она. — Свобода дороже любых денег. А разбираться с этой доверенностью… у меня просто нет на это сил!»
— Давай подпишу, — сказала она в отчаянии.
И быстро поставила росчерк в пустой строке.
____________________
*ИВС — изолятор временного содержания.
13
Павлик, устало всхлипнув, заглянул в полутьму сквозь узенькую щелочку двери: тусклый свет в конце коридора лежал на полу и стенах размытым пятном — лунным, зыбким, пугающим. Было страшно: вдруг пьяный дядя Слава снова заснул на кухне? Но есть хотелось так, что сводило живот — и мальчик скользнул в коридор.