Медведь упал на передние лапы. И скакнул вперед, к человеку. Боднул головой воздух, и сделал ещё два шага вперед. Остановился, снова поднимаясь на задние лапы. И протяжно, раскатисто зарычал.
А Залесский обмерев, смотрел туда, где, невидимые в ночи, таились глаза зверя. И ничего не видел.
А потом его руки сами подняли над головой ледобур, и нога упрямо шагнула вперед, а за ней отмерла и другая. Он вдруг заорал дедовским отборным солдафонским матом: гортанно, лающе, свирепо, будто из его рта вдруг вытащил голову и заговорил на древнем, зверином языке, пархатый, провонявший злобой питекантроп. И, сам поражаясь своей смелости, Юрий осознал, что вот так, рыча и плюясь свинцовой словесной грязью — которая разит наповал не смыслом, а силой отваги — разговаривают друг с другом самцы. И разговаривали всегда — в любые времена, облеченные в шкуру, тогу, двубортный костюм или церковную казулу. Не важно, животные они, или люди.
Грязно-бурый фонтан слов пробил мёрзлый воздух, как снаряд. Медведь, потрясенно молчавший лишь несколько секунд, широко раскрыл пасть и громогласно заревел, выпрямляясь, но Залесский нёсся на него, громко топая по льду, и тоже ревел во всю силу лёгких, размахивая ледобуром, как палицей. Эту глупую смерть, пришедшую к нему под кривобокой, ущербной луной, нужно было победить во что бы то ни стало! Иначе не будет уже ничего: ни жизни, ни удачи, ни любви… И он нёсся вперед, а грозная, первобытная, победоносная сила, о которой он до сих пор даже не подозревал, толкала его изнутри, расправляла плечи, и кричала-рычала через его горло, раскалывая в куски застывшую тишину подлунного мира.
И медведь отступил.
Снова упал на лапы, скакнул вправо, вбок, вперед, и, наконец, попятился назад, а потом неуклюже развернулся и потрусил восвояси, переваливаясь, тряся толстым задом, и всё больше набирая скорость. А Залесский, пробежав за ним почти половину пути, всё еще орал, остановившись, и чувствовал, как мощные толчки сердца, словно кровь, выплёскивают из него этот крик. И всё его тело, переполненное звенящей силой, рвалось вперед — прогнать, застолбить территорию, доказать, что здесь нет и не может быть места другому хозяину.
Он вернулся к палатке, сгреб приваленную к ее боку груду дров и вывалил на снег рядом, хваля себя за то, что не поленился нарубить кучу побольше. Выбрал самый длинный сук, обмотал его полотенцем, плеснул на ткань жидкостью для розжига, а остальную вылил на дрова. Поджег свой факел: тот вспыхнул ярко и весело, разгоняя полумертвую лунную синеву красно-желтым пламенем приручённого огня. И сунул его в переплетение сучьев, глядя, как разбегаются по ним, становясь всё сильней и прожорливей, оранжевые язычки.
Синяя тьма сгустилась, но отступила, не в силах сопротивляться. Разгоняя ее факелом, Залесский обошел вокруг палатки, потом ещё раз, сделав круг пошире. Сердце всё ещё молотило, утробно бухая, и под кожей вновь зазмеился страх. Но медведь удрал, и, судя по всему, даже не думал возвращаться. Стоя лицом к его следам, чернеющим в снегу глубокими, круглыми, каждый с суповую тарелку, провалами, Юрий вглядывался в беспросветную кромку леса на берегу. Враг мог затаиться там.
Залесский понимал, что выиграл бой — но что война, быть может, не окончена. И не понятно, удастся ли продержаться до утра и беспрепятственно добраться до машины.
Он глянул на часы: половина пятого. Через два часа начнет светать. Надо как-то продержаться.
И позвонить Тане, пока еще есть такая возможность.
Пусть это невежливо — беспокоить ночью. Пусть вопреки принятому им же решению дожидаться ее развода. Он всё равно позвонит и скажет ей, что она — нужна, что он ждёт, и что по-прежнему верит ей.
Залесский отстегнул клапан накладного кармана и вытащил холодный кирпичик смартфона. Нажал на кнопку, включая. Экран ожил, и, чуть помедлив, появились и выстроились по росту желтые палочки сигнала сети. А потом горохом посыпались эсэмэски: с трёх незнакомых номеров — двадцать, двадцать пять, двадцать семь пропущенных вызовов. Чувствуя неладное, он вызвал первый попавшийся. И, едва заструился из трубки гудок, в ухо закричал женский голос:
— Юрий, это Яна, Танина подруга! Таня арестована, помогите!…
16
Оконные рамы — старые, бугристые от многолетних наслоений краски, капли которой застыли и на толстых запыленных стеклах — почему-то висели в воздухе. И пола под ногами не было. Но Инесса Львовна не чувствовала страха. Она хотела открыть окно и позвать мальчика, который гулял внизу, во дворе. Следовало загнать его домой, чтобы сделал уроки. И она позвала — раз, другой; но мальчишка, будто не слыша ее, подбежал к молодой светловолосой женщине, сидевшей у песочницы, и спрятался за ее спиной.
— Отдайте ребенка! — крикнула Инесса Львовна. Молодая подняла голову, и Вяземская вдруг поняла, что смотрит в глаза самой себе, двадцатилетней. А мальчик выглянул из своего укрытия и бросил на землю желтого резинового утёнка. И тот, звонко хрупнув — будто фарфоровый — разлетелся на множество осколков.
А в следующий миг Инесса вынырнула из сна и поняла, что в ее квартире кто-то есть. И этот кто-то возит по полу веником, перекатывая по безупречной чистоте кафеля тонко позвякивающие кусочки фарфора.
Новицкий. Это мог быть только он. Вяземская испуганно села в постели, бросила взгляд в зеркало трельяжа, и недовольно вздохнула.
Всё было неправильно: и то, что она дала Игорю ключ от своей квартиры, и то, что в глубине души — как сама поняла позже — надеялась с помощью этого ключа перевести их отношения на новый уровень. И даже то, что вчера чревоугодничала, будто последний день жила: слопала копченую скумбрию с двумя тарелками горячей, рассыпчатой картошки, и запила всё это литром брусничного морса. А за ночь лицо отекло, глаза стали щелочками, и теперь с неё можно картину писать, «Утро в китайской деревне».
Но кто знал, что Новицкий явится прямо с утра, после ночного дежурства? Хоть обычно и спокойными они были — психиатрия не хирургия или роддом — но Игорь всегда ехал досыпать к себе домой. На это, в общем-то, она вчера и рассчитывала, когда объедалась, отмокала в ванной, смывала лак с ногтей, и заваливалась спать в старой пижаме, даже не высушив волосы. Расслабилась, называется… Теперь на голове черти что, маникюра нет, лицо ужасно, и остается лишь надеяться на то, что Новицкий ещё не заглядывал к ней в спальню и не видел её в этой страшной пижаме из розового трикотажа, такой уютной, но так безобразно облегающей всё, что обвисло или заплыло жирком.
Вяземская принялась стаскивать с себя трикотажный ужас, чувствуя, как внутри растет недовольство. Зачем он явился в такую рань? Вроде умный человек, но бывает удивительно, просто убийственно нетактичным. И ведь знал же, как она ждала этой субботы, так мечтала выспаться! Ведь всю неделю — то отчет, то консилиум, то проверка из Минздрава…
Инесса Львовна поспешно влезла в длинную шелковую сорочку, отделанную у лифа широким кружевом, и, набросив золотистый пеньюар из того же комплекта, села к трельяжу. Побрызгала на лицо мицеллярной водой, протерла ей глаза, и решительно вскрыла пакетик с китайской маской-салфеткой: своим НЗ на случай косметического аврала. Знакомая дистрибьюторша привезла несколько штук из Поднебесной, сказала, маска омолаживает за пятнадцать минут на добрый десяток лет. И не соврала — Инесса уже успела проверить.
Набросив маску-салфетку на лицо так, что живыми на нем остались только глаза и губы — все остальное матерчатое, как у мумии — она взяла широкую деревянную «массажку» и расчесала спутанный пергидрольный блонд. Выдавила на ладони несколько капель масла («запах потрясающий, мужики с него дуреют», нахваливала его та же дистрибьюторша), втерла в волосы, прислушиваясь к кухонным звукам. Похоже, Новицкий решил позавтракать: пару раз хлопнул дверцей холодильника, потом захрустел ручной кофейной мельницей, налил воду в джезву… Заходить в спальню он явно не спешил, и это было только на руку.