Настроение было гаже некуда. Он попытался вспомнить что-то еще, но всплыли лишь обрывки. Чьи-то зеленые рожи, склонившиеся над сукном бильярдных столов. Меловые цифры на черной грифельной доске — о, ч-черт, как же много крестов напротив его имени… Вспомнилось лицо Василенко — сначала ухмыляющееся, гадкое, раздражающее одним своим видом, а потом — обиженное, злое, с рассеченной в кровь бровью. «Кием я его, что ли? Точно, кием», — уныло подумал Макс и крутанул пластиковую крышку сока так, будто башку Василенко отвинчивал. Не нужно было заказывать виски в этой чертовой забегаловке, зарекался ведь уже, знал, что пальню продают… Понадеялся на закаленную печень да на то, что Василенко тощ и мелок, вдвое против Макса… Не рассчитал.
Он поднес к обметанным губам стеклянное горлышко, запрокинул голову. От резкого движения качнуло, будто пол под ногами превратился в палубу, и Макс схватился за гладкую ручку холодильника. Соленый томатный холод скользнул внутрь, обволакивая спекшееся горло и полный огня желудок. Стало легче, ощутимо легче — но лишь на пару секунд, а потом новый приступ стыда накрыл с головой, будто душное ватное одеяло. Вспомнился бугай-охранник, который волок Макса по коридору — за шиворот, как лоха. Вроде бы, это было закрытое заведение для любителей покера, куда он и Василенко отправились после бильярдной — буянить в таких местах было не принято. Вспомнился обидный тычок в спину, падение с обледеневшей лестницы, и мерзкий хруст, с которым его ботинок — остроносый и тонкокожий Amadeo Testoni, дорогой и стильный не по-рангу, но от этого еще более любимый — проломил ледяную корку возле серой гранитной ступеньки. Вспомнилось, как вода хлынула под тонкую обувную кожу, холодом обожгла ступню, и этот холод в миг взобрался выше и швырнул его затуманенный мозг в отчетливую ясность. Макс будто увидел себя со стороны — пьяного, пытающегося подняться из подстывшей январской грязи, упираясь голыми ладонями в острую ледяную кромку, скользя ботинками, падая, падая, падая… Где-то наверху хищно клацнула дверь, и тут же комком шлепнулось рядом, в грязь, его кашемировое пальто. Скользнуло, выпростав рукава — будто кто-то пнул большую дохлую ворону, и она плюхнулась, куда пришлось, раскинув длинные бесполезные крылья.
Он, кажется, поднялся по той лестнице и колотил в дверь, но его снова вышвырнули. Потом он ехал — наверное, в такси. Лежал на заднем сидении, впав в полузабытье — в памяти мелькнула цепочка фонарей, слившаяся в прерывистую линию гало, рассеявшуюся по низкому черному небу. Очнулся от того, что таксист трясет его за плечо, увидел длинные зубы забора — оцинкованная сталь белела на лице ночи, отражая свет фар. Как-то выбрался, как-то вошел в дом, рухнул на диван в гостиной, сняв только вымокшие ботинки и носки…
А потом ему приснилась эта сука Алена.
Будто она сидит в учительской, за огромным столом, едва не прогибающим спину от многоэтажных залежей бумажных папок. Заполняет какой-то журнал, а Макс стоит напротив — пристыженный, как провинившийся школяр. И Алена говорит, глядя на него с плохо скрываемой брезгливостью: «Знаешь же, не по Сеньке шапка, куда ж ты со свиным рылом в калашный ряд?» И пишет в журнале его фамилию, ставит напротив латинское «s. nob». И со злорадным удовольствием поясняет: «Это сокращенное от sine nobilitas, значит — без происхождения. Я тебе когда-то говорила». А буквы вдруг вырастают, поднимаются со страницы в воздух — и стаей коршунов пикируют на его руку. Теперь это татуировка, на всю тыльную поверхность левой кисти. Теперь каждый сможет увидеть её, и каждый поймет, что Макс — просто сноб, не более. Каждый фыркнет и отвернет лицо… Он попытался стряхнуть буквы, стереть их — и проснулся, схватившись за левую руку, все еще слыша ехидный Аленин смех.
Она действительно когда-то говорила ему об этом sine nobilitas — что аббревиатурой s.nob в списках студентов Итона помечали тех, кто не имел благородного происхождения и не мог считаться аристократом по крови. А еще снобами называли сапожников, и этот факт особенно коробил Макса — ведь его мать полжизни проработала в обувном цеху. Но Алена только смеялась и продолжала называть его снобом. Дочь интеллигентных родителей — мама музейный работник, папа конструктор водных судов — она знала много подобных штучек, которые вгоняли в ступор его, почти деревенского парнягу. Училась на юридическом, зубрила право и латынь, и умела выдать что-нибудь умное с таким интеллигентным видом, что никто бы не заподозрил эту образованную пай-девочку в тяге к чему-то низменному, грязному, порочному. Поэтому Макс, не разобравшись в ней сразу, жутко робел в ее присутствии — пока не узнал Алену получше. А узнав, понял, что у него все-таки есть шанс. Шанс сделать своей эту падкую на деньги, беспринципную, двуличную тварь, танцевавшую стриптиз в «Бэзиле» и готовую раздвинуть ноги по щелчку тугого кошелька. Вот кем она оказалась, а вовсе не невинной девицей, воспитанной на Тургеневе, Моцарте и Рафаэле.
Впрочем, если бы он не был так туп и слеп в их первую встречу, раскусил бы ее гораздо быстрее.
Потом Максим много раз спрашивал себя, могла ли его жизнь пойти по-другому, если бы он сразу знал, что у этой красотки есть секреты, о которых не принято болтать в приличном обществе? Смог бы он пройти мимо, если бы заранее понял, что эта девушка всухую испортит ему жизнь? Но там, на Самарской набережной, Макс об этом не думал. Он вообще не мог тогда думать, завороженный картинкой, в которой время навсегда застыло в солнечных лучах — словно в залитом эпоксидной смолой стеклянном кубе, способном навек сохранить неистовое бурление лета-1993.
Родившись и выросши под Куйбышевом, и часто бывая здесь, он давно привык к этим декорациям: к жидкому пламени разлившегося по Волге солнца, к плотной зелени густо растущих деревьев, сквозь которую с трудом просачивалась приправленная лазурью роскошь купеческого неба. К длинному и широкому, как взлетная полоса, языку набережной, где каждый вечер гуляли туристы и местные — а еще аферисты, каталы и проститутки. К запаху арбузов и водорослей, пряного мангального дыма, вяленой рыбы. К шансону и попсе, доносившимся из прибрежных ресторанчиков. К людскому гомону, крикам чаек и треску лодочных моторов. К желтой песчаной кайме с раскиданными по ней яркими пятнами пляжных зонтиков. Всё было родным, из детства. Но новое, незнакомое время, уже наступило. Его приметами стали массивные золотые распятия и желто-блестящие прямоугольники ладанок на обнаженных мужских торсах (иные на этой ярмарке тщеславия таскали на груди целые иконостасы). Бритые затылки и красные пиджаки, полы которых скрывали вороную сталь «стволов». Пухлые барсетки, золотые печатки и цепи на мужских руках. А еще длинные ряды коммерческих ларьков с паленым «Амаретто» и настоящими «Сникерсами». И уличный базар, устроенный на лавках и натянутых на палки веревках, где, словно выстиранное белье, полоскались на ветру модные тряпки и блестящие гирлянды упаковок с питьевыми концентратами. И надписи на иностранных языках, которые были теперь повсюду. Теперь друзья Макса пили баночное пиво, курили «Лакки страйк», а по улицам города тарахтели леворукие «Тойоты» и длинные приземистые «Мерседесы» с квадратными мордами. Всего три года он провел в армии — а жизнь изменилась круто и навсегда. И стало модно показывать, что у тебя есть деньги, и спекулировать всем, что под руку попадет: от жевательных конфет «Мамба» — до заводов и пароходов.
Макс дурел от этих перемен. Впрочем, кто хочешь одуреет, пробултыхавшись тысячу дней на проржавевшем ролкере*, видя только бесконечные мили морской воды, портовые молы, да военную технику, которую перевозили в другие страны под видом комбайнов и машин «скорой помощи». Морская армия бывшей Страны советов все так же выполняла гуманитарную миссию, участники которой хорошо платили за причиняемое им добро. И деньги по-прежнему шли мимо солдатской кассы. Как и мимо Макса.
Теперь он был на гражданке, бесцельно шел по Набережной Самары, одетый в парусиновые шорты да майку с верблюдом и надписью «Кэмэл». Барсетка в правой руке, бутылка «Будвайзера» в левой. Просто гулял, осматривался, удивлялся переменам и немного завидовал — живут же люди!