— Тут, знаете, еще одна странность есть, — Татьяна торопливо встала, метнулась к тумбочке, в которой лежали рисунки Павлика.
Залесский заинтересованно повернулся за ней, протянул руку, принимая раскрашенные листки. Таня встала рядом, взволнованно заговорила, тыча пальцем в детали рисунка:
— Вот смотрите, я попросила Пашу нарисовать дом, дерево и человека. Это стандартный психологический тест для детей. Видите, мальчик себя очень маленьким изобразил — это говорит о том, что у него очень низкая самооценка, и своей значимости для семьи он не чувствует. Скорее, ощущает себя там лишним, и это может быть одной из причин его побега из дома. Обратите внимание, что на рисунке у ребенка глаза закрыты, он будто не хочет чего-то видеть, боится. И рта у него нет, а это признак того, что мальчику не дают выражать собственное мнение. Дальше: рядом с мальчиком огромный человек, и он отделяет его от матери. Она изображена в стороне, и очень безучастной — смотрит перед собой, не на сына, будто не хочет замечать, что происходит между ним и отцом, или будто не вмешивается в их отношения, никак себя не проявляет.
Залесский присмотрелся внимательнее. Рисунок вызывал странные чувства — вроде обычная детская мазня, но веяло от неё совсем не детской тревогой и безысходностью.
— При этом мать в красивой одежде, и смотрите, как детально Паша ее нарисовал, — продолжала Татьяна. — А когда деталей много, это признак того, что ребенок много думает об этом персонаже своего рисунка. Длинные волосы у матери указывают на то, что она важна для мальчика, но за руки они не держатся — похоже, в жизни контакт у них плохой. А вот этот монстр между ними: смотрите, он же изображен человеком, но какая у него пасть: зубы огромные, большой рот — все это источники агрессии, угрозы. И ведь именно этот человек нападает на мальчика, видите, как у него кулаки подняты? Так что я тоже думаю, это не мать Пашу бьет. Это отец или отчим. А, может, дед. Но вот что странно: видите, позади этого монстра как будто нора, или вход в пещеру? А дом мальчика стоит отдельно… Такое ощущение, что этот монстр — человек пришлый, не член семьи. Но я могу ошибаться. И обратите еще внимание на то, какие цвета мальчик выбирает — много коричневого, синего, грязно-зеленого. Это подавленность, депрессивное состояние…
Татьяна наклонилась еще ниже, прядь ее волос соскользнула вниз. Залесский машинально поднял руку, по-свойски заправил этот невесомый шелк ей за ухо. Как проделывал такое сотни раз со спело-ржаными локонами, которые выбивались из-под бабушкиного гребня — длинного, но редкозубого, вечно прощелкивавшего лившиеся из-под него мягкие волны. Или с прямыми прядями Петровны, жесткими и усталыми от хны — во времена, когда они еще не отрасли настолько, чтобы запирать их в тугую дулю, мостящуюся на самом затылке.
Таня вдруг замолчала, палец застыл на бумаге. Вся она превратилась в склоненную статую — и казалась бы соляным столпом, если бы не поистине свекольный румянец, мигом захлестнувший щеку и кончик носа. Глядя на это зарево, Залесский сообразил, что сделал — и, к ужасу своему, понял, что тоже начинает краснеть.
— Извините! — отпрянул он, не зная, куда девать нашкодившую руку.
Взмыв к вискам, Танины пальцы зарылись в волосы, пытаясь зачесать их назад, скрутить вместе — туже, туже!… «Он так просто до меня дотронулся — даже не спросил, можно ли… Конечно, такой красавчик! Привык, наверное, что женщины ему все позволяют… — Но на смену ее безмолвному возмущению мгновенно пришел стыд: — да и я хороша, свесила свои лохмы чуть не ему в лицо…»
— Это вы извините, — пролепетала Татьяна, не глядя на Юрия. И понесла уже совершеннейшую чушь, — я стараюсь следить за собой, вы не думайте… просто в больнице для этого условий нет… совсем нет возможности сделать нормальную прическу…
— Перестаньте, вы прекрасно выглядите! Даже в этом чудовищном халате, — ляпнул Залесский прежде, чем до него дошла вся двусмысленность комплимента. Он попытался спастись, начал молоть, частя и сбиваясь, что насчет халата он совсем не то имел в виду, халаты эти вообще к людям отношения не имеют, а уж к ее красоте и подавно, но вот кто их шьет, эти халаты — тем руки бы оторвать… И что совсем не хотел ее смутить, слушать очень интересно, и надо же, сколько всего можно узнать по рисунку… И что волосы ее — то, чем гордиться можно, и сама она очень симпатичная женщина, и в любой одежде такой останется…
— Не надо, — тихо попросила Таня. И глянула исподлобья, будто пойманная птица, зажатая в кулаке, которая уже не собирается клеваться и пищать — смирилась с судьбой, сникла. И взгляд этот был — уямь бездонная, в которой тускнел удрученный, приниженный, безропотный стыд за нелюбимую, недооцененную себя. «Думает, что она некрасива, — понял Залесский. — Наступил, неуклюжее животное, на больное… А потом и сплясал на нем, толстокожий гаер…» Ему безумно захотелось разубедить ее, доказать, что вот такая она — домашняя, без косметики и скованного лаком вавилона на голове — дай Бог каждому мужчине. И не всем же быть модно-костлявыми, без заметных выпуклостей там, где задерживается самцовый взгляд! И он даже открыл рот, чтобы сказать что-то такое, но тут перед глазами встала Геля — с ярко намазанным ртом, напудренная, искусственно-тонкобровая — ненависть его и бывшая любовь. Такая другая по сравнению с Таней, не способная выдержать этого сравнения. Ненастоящая и ненужная, как бумажный, ядовито-яркий зонтик в стакане коктейля — мнимая красота, которую не терпится выкинуть.
А Таня была из той же категории женщин, что и мягкая, любящая, надежная и нужная, как хлеб, бабушка Юры. Что и Петровна. А еще те, что с первого дня, как бы ни приходилось трудно в жизни, оставались женами Юриных немногочисленных друзей. Оплот очага, семейная опора. Такие не предают, такие — ценят. И любовь для них — не возня на простынях, не владение семейным портмоне, не наслаждение мужским покорством. Что-то большее, и совершенно другое.
«Мне бы встретить тогда, в юности, такую — и дед наверняка прожил бы дольше. Да и сам я был бы теперь устроен, а не чурался брака, как принявший постриг монах». И Залесский так остро ощутил толщину невидимой стены, стоявшей между ним, бобылем по доброй воле, и Таней, словно созданной для житья дружного, кучного, семейного, что ему захотелось раззнакомиться с ней, удрать в привычное свое одиночество. И там справиться с этой, внезапно нахлынувшей, тоской.
— Юрий Борисович, давайте, всё-таки, чаю, — вздохнула Таня, и на этот раз он затряс головой, как кивок на зимней удочке. «А всё от того, что с разговора о деле сбился, — ругал он себя, провожая взглядом выходящую из палаты Таню, — она к тебе, как к юристу, а ты комплиментами сыплешь, словно герой-любовник из плохого водевиля. Вот вернется — и сразу о мальчике ей, в законах ты на порядок лучше разбираешься, чем в тонкостях общения с женщинами».
И он действительно начал говорить о ребенке, как только она вернулась с двумя казенными чашками, где в горячей, жадно впитывающей их аромат и вкус, воде бестолково суетились черные чаинки.
— Не дело, конечно, что мальчик избит — да я бы сам того «воспитателя» ремнем отутюжил, чтобы у него руки чесаться перестали! — но пока мы не уверены, что его били родители, гарантии изъятия нет никакой. Еще узнаю сегодня же, случалось ли раньше что-то, из-за чего семью могли признать неблагополучной. Проверю, велась ли с родителями Паши какая-то профилактическая работа. Поговорю с его матерью — может быть, она и не так виновата, как вам, Татьяна, кажется…
— Но она же не ищет сына, верно? — жестко спросила Таня. — Если бы искала, обратилась бы в полицию. Он ведь несовершеннолетний, а, насколько я знаю, таких должны брать в розыск сразу, не дожидаясь, пока с момента пропажи пройдет трое суток. Зная, что у нас в больнице находится подходящий под приметы мальчик, полиция сразу направила бы ее сюда.
— Да, вы правы. И если окажется, что матери на него плевать, я сам помогу вам инициировать судебный процесс. Конечно, вряд ли Паше будет так уж хорошо в детдоме…