— А если ошибется?

— Простить.

— Но ведь дед отца не простил, выставил за дверь…

— Твой дед, Юра, умным человеком был. Но занятым. Из-за этого упустил он Бориса, еще в детстве. Да еще из-за того, что на Марию Николаевну полагался. А она бесхитростная была, жалостливая — вот Борис и крутил матерью, как хотел. Всё ее воспитание через хитрость свою пропускал, болезнью прикрывался. С тем и вырос. А потом, как повзрослел, не захотел по-другому. Если лёгкие пути есть — зачем какие-то трудности преодолевать, человеком становиться? Вот дед его и выгнал, когда понял: сколько ни давай шансов, всё без толку будет. И прав оказался — ведь с тех пор от Борьки ни слуху, ни духу. Умер уже где-то, наверное. Или опять сидит. Было бы иначе, объявился бы давно. Знал же, что сын растет, что о ребенке заботиться нужно. Не пришел — значит, либо остался таким же животным, как был, либо нет его больше.

— Ты не думай, я не скучаю по нему, и по матери тоже, — пояснил Юрий. — Но ты, Петровна, говоришь мне: женись, да женись. Ну, допустим, женюсь я. И где гарантия, что моя семья точно так же не развалится? Что жена не окажется такой же пустышкой, как моя мать? Да и сам я — смогу ли быть хорошим мужем, привык ведь уже один, как сыч.

— А нету гарантий, Юра, — грустно сказала Алла Петровна. — Но твои родители женились из-за форсу. Мать думала, что за художника выходит, отец — что актрису замуж берет. Интеллигенция, белая кость — куда уж до них грубой военщине вроде твоего деда и жены его, домашней клуши. Борис ведь так и сказал однажды генералу, когда Элла еще беременная была. Мне кажется, потому Василий Александрович их и отселил. А те и рады были — сами-то на квартиру никогда бы не заработали.

Залесский задумчиво крутил в руках пустую кружку из-под молока. Об его ногу потерся Микрик, и Юрий рассеянно наклонился, подхватил кота под бархатное пузо, посадил к себе на колени.

— А ты по любви замуж выходила? — спросил он, пряча глаза. Давно хотел узнать, но было неловко бередить душу пожилой женщины. Но она ответила спокойно:

— По страсти. А думала, что любовь. В молодости же как: кровь кипит, гормоны играют. Влюбляешься, думаешь — на всю жизнь. Тело чувствуешь, слова слушаешь. А человека в ночи разглядеть забываешь.

Эти ее слова больно отозвались внутри. Залесский вновь вспомнил Гелю — экономка ведь будто о ней сейчас сказала. Ему захотелось сбежать, остаться одному, выдохнуть эту боль и ненависть к себе, закупорить в душе вину перед дедом. Он поднялся, улыбнувшись через силу:

— Спасибо, Петровна, вкусно было. И поговорили хорошо, но мне еще в гараж надо — сети разобрать…

Про сети он ляпнул сдуру, зима на дворе — какие сети? Но Алла Петровна о таких тонкостях не задумывалась, поэтому поверила и кивнула, проводив его долгим взглядом.

«Испортили-таки ребенку жизнь! Чтоб вам, артистам, черти сковородку раскалили!» — от души пожелала она Борюсику и Элле-Олимпиаде. Но сплюнула через плечо и перекрестилась: нельзя такое думать, да еще к ночи.

А Залесский и вправду прошмыгнул в гараж — благо, он был пристроен к дому, и идти туда по морозу и снегу не пришлось. Щелкнул выключателем. Свет залил длинные полки с помидорно-огуречным изобилием, закатанным в разномастные банки. Осветил верстак, за которым так любил работать дед. Стену над верстаком генерал отвел под инструмент. Развесил его ровно, по ранжиру: разнокалиберные молотки рядком от мала до велика, по тому же принципу напильники, ключи, отвертки… В жестяных кофейных банках, прикрученных к той же стене, хранил сверла, саморезы, гайки с шайбами. Этот армейский порядок всегда успокаивал Юрия.

Он направился к углу, в котором стоял большой платяной шкаф, выселенный в гараж на пенсию. Там лежала дедова рыбацкая экипировка и снасти: сети, морды, удочки и всякая полезная мелочь. Сети действительно не мешало бы разобрать, висят комками еще с лета. Залесский взял одну, повесил край на гвоздь и, осторожно распутывая, попятился — сейчас растянет на весь гараж, потом соберет аккуратно.

Работа была монотонной, и руки делали ее сами.

«Не по любви — по страсти», — сказала Петровна.

«Человека в ночи разглядеть забываешь».

«Думаешь, он на всю жизнь».

Это было невыносимо — обдумывать эти слова, крутить их у висков, как барабаны револьверов, до отказа заряженных убийственными воспоминаниями.

Из прошлого снова выплыл образ Гели — страстной до жаркой одури, циничной до леденящей боли. Залесский попытался отогнать его, но тут же перед глазами возникла фигура Тани — такой жалкой в этом дурацком больничном халате и своей нелюбви к себе, такой строгой в своем медицинском одеянии и своей почти материнской заботе. Она бы посадила его, если бы он был тем, кто избил ребенка — в этом Залеский не сомневался. Он проникся к ней уважением еще тогда, в приемном покое. И чувствовал его после, даже когда она, ошибаясь и горячась, была готова отобрать мальчишку у матери. Все ошибаются. И у всех — свои причины.

… Он тоже ошибался, думая, что небезразличен Геле. Но дед — он знал этот тип, видел в ней блудливую кошку, готовую оттопырить зад перед каждым, кто встретится с её угасающей весной. Потому и заподозрил, видя частые отлучки внука, его ночные возвращения и нежелание о них говорить. И не выдержал подозрений, приехал к дому Славиных, досидел в машине до тех пор, пока не погасло, а потом не загорелось снова окно профессорской спальни…

Юра вышел тогда из подъезда в своем обычном после Гели состоянии — умиротворенный, счастливый от томной неги, ощущающий себя сильным, взрослым, легко несущим на плечах весь мир. И напоролся на деда — тот стоял очень прямо, вздернув голову, как перед расстрелом. Смотрел ненавидяще, жестко. А когда Юра, уже поняв, что всё раскрыто, но завесив лицо спокойной наглостью, подошел к нему, Залесский-старший закатил ему такую оплеуху, что тот не удержался и полетел на землю, к дедовым ногам. Генерал нагнулся, схватил его за шкирку, как щенка, и поволок к своей вороной «Волге» — и доволок-таки, и впихнул на заднее сиденье, как бы Юра ни сопротивлялся. А потом сел за руль, вцепился в него руками так, что побелели костяшки пальцев, и рванул с места — резко, грубо, Юру аж в спинку сидения лопатками впечатало…

Дома уже спали, и они вошли молча, не зажигая свет. Генерал скрылся в кабинете. Из своей спальни Юра слышал, как он ходит, скрипя половицами и покашливая, как возится в кресле, как чиркает спичками, прикуривая одну беломорину за другой. Щека всё еще горела, и Залесский-младший ворочался на своей нерасправленной постели, злясь и обдумывая, что скажет деду наутро.

Но дед так и остался — в той ночи.

Бабушка нашла его первой. Генерал Залесский скрючился на полу возле стола, нелепо склонив седую голову. Будто прислушивался, не застучит ли ржавой клюкой вышвырнутая внуком совесть.

Но услышал лишь взмах косы.

Через два дня, на похоронах, когда над могилой генерала трижды выстрелили в воздух, Юра дал себе слово: поступить, как мужчина. И, подождав несколько дней или недель, дав бабушке прийти в себя, рассказать, что произошло той ночью.

Признать свою вину. Свою вину в смерти деда.

Промаявшись пару дней, изгрызши себя в куски, он поплелся к Геле — просить ее уйти от Славина и стать его женой. «Нужно всё рассказать профессору, признаться, — думал он, поднимаясь по серым бетонным ступенькам. — И жениться, как порядочный человек. Дед бы женился. Только никакой свадебной пышности, никакого праздника. Не будет у меня больше праздников, потому что деда не стало. А жениться я теперь должен. И пусть она старше, ведь я ее люблю».

Он был королем идиотов.

Геля открыла дверь, лохматая после сна — сам того не понимая, он явился к ней в семь утра. Впрочем, она мгновенно простила Юру за беспокойство, и, плотоядно улыбнувшись, втянула в квартиру, прижалась ртом к его губам. Он отпрянул, заговорил сбивчиво:

— Гелечка, мы должны всё рассказать. Собирайся, уходи от Славина, я сниму нам квартиру, мы будем жить вдвоем…