Май

Пишу, пишу, пишу, пишу — и мимо,
не прихожу к чему-то и к кому-то,
меня слова пугаются, как птицы,
уходят вглубь, потрескивая глухо,
пускают корни в комковатой почве
и снова выбираются наружу,
колеблясь, неуверенно, с сомненьем.
И над неточным, смутным и невнятным,
над тенью слов живет первооснова —
любить тебя.

ВАШИНГТОН БЕНАВИДЕС[271]

Перевод М. Самаева

Надо, жаворонок, петь

Поля тоскливы; выжжена земля;
повержены пшеница и маис.
Степь, степь и степь; следы недавней бури:
солома с глиной, черные стволы, жестянки.
Замес
зловонья и страданья.
И все же надо, жаворонок, петь.
Здесь улицы впадают в Рио-Негро,
здесь город — сад с гниющими плодами;
а суета мирская струйками процессий
стекает на погосты.
Приглушенные голоса, нетвердые шаги
да скуповатый свет фонарный.
Нет, этот город не взойдет на небо.
Здесь умирают задолго до смерти.
И все же надо, жаворонок, петь.

Четвертый дом

Здесь не зеленого — здесь розового мало.
Облупленные голубые стены
распахивают два обрубка крыльев,
и вылиняли от дождей и ветра
национальные цвета фасада;
похож на челюсть в старческой улыбке
обломок выпершего кирпича.
И все же этот дом — не просто дом:
в него проникнуть — все равно что в душу.
Знакомьтесь: вот Перико примеряет
чужие башмаки; вот Амаранто —
он каменщик и чинит эти стены;
Сенон — всего лишь негр, попавший в город,
который создан по обличью белых;
а это Педро — аккордеонист
какого-то заштатного оркестра
и уроженец здешних мест.
Порою вечер сводит их
под доверительные звуки танго,
слетающие с клавиш,
чтобы собрать их душ разбредшееся стадо.
Тогда Перико, Амаранто,
Сенон и Педро
сидят, потягивая мате,
и говорят о жизни по душам.
Им хорошо известно,
что хлеб их искрошился, что судьбу их,
дешевую судьбу, не назовешь
ни божьим провиденьем, ни промыслом господним.
Им подсказала жизнь сама,
что пиршества и мотовство богатых
слагаются из латок бедняков.
Однако ненависть чужда им.
Да, этот дом — не просто дом.
Облупленные голубые стены
распахивают два обрубка крыльев.

ЧИЛИ

КАРЛОС ПЕСОА ВЕЛИС[272]

Перевод Н. Горской

Поезд

Куда убегают поляны
и серые рощи бегут?
Спешат они в дальние страны,
туда, где их люди ждут.
В прохладной воде озерной
отражается крона ветлы,
и поет погонщик задорно,
и траву щиплют волы.
На камень присела птица
и слушает в сотый раз,
как мерно вода струится,
повторяя старый рассказ.
Проносятся мимо, мимо
холмы друг другу вослед —
все проходит неудержимо,
постоянного в мире нет.
Тревожным, гулким раскатом
разбудит эхо поля,
за ним — куда-то, куда-то —
в летаргии плывет земля.
Призывно ржет кобылица,
отвечает ей конь вороной,
в лугах жеребенок резвится,
тонконогий, такой смешной!
А где-то за сонной далью
колокольня свой шпиль вознесла,
исходят глухой печалью
гудящие колокола.
Повозка, заросли дрока.
На козлах хмурый пеон.
Петляет лесная дорога,
и низко навис небосклон.
Недвижно стоят под ветром
тополя сухие окрест,
их руки к небу воздеты —
беспомощный, грустный жест.
На перекрестках повсюду
виднеются кабаки.
Несладко простому люду —
оттого и пьют бедняки.
Куда же холмы и поляны
за ветром летят без дорог?
Должно быть, в дальние страны
позвали их люди и бог…

Вечер в больнице

Над полями дождь бесконечный —
мелкий, скучный, ленивый.
И приходит грусть в этот вечер
дождливый.
Я один, тоска меня гложет,
гнетет тишина больницы.
Может быть, сон поможет
забыться…
Но все тот же дождик бессонный
стучит и стучит лениво,
мне мешает плач монотонный,
тоскливый.
За окном бесконечность ночная,
шорохи, всплески, шумы;
и тоскливы, как пыль водяная,
думы.

ПЕДРО ПРАДО[273]

Перевод Н. Горской

Мой стих

Когда в последний час приду к познанью,
что для любимой песня не нужна,
что славы нет, поэзия бедна
и за улыбкой кроется рыданье,
меня покиньте все, прошу заране.
Я тихо улыбнусь — прими, весна,
мой мертвый поцелуй. О, как ясна
улыбка у того, кто знал страданье!
Пускай тогда мне стих щитом послужит,
иносказанье строк его капризных,
полнее, чем улыбка по весне,
вам скажет все и сон мой не нарушит;
прекрасен, тайной горечью пронизан,
мой стих незримо жить позволит мне.