Париж, октябрь 1936

Перевод А. Гелескула

Я здесь единственное в мире, что уходит —
от этих лавок, от парадных и передних,
моих поступков и штанов моих последних,
и подворотен, и от номера на входе,
я здесь единственное в мире, что уходит.
За Елисейские поля, как сновиденье,
по Лунной улице уйдет мое рожденье,
освободится моя смерть — и не вернется,
и одинокое в толпе, как в запустенье,
мое подобие людское обернется
и отошлет поочередно свои тени.
Я ухожу, а все молчит и остается,
оберегая свое алиби: и птахи,
и мой ботинок, и шнурки — все без остатка,
и даже грязь на каблуке. И даже складка
на рукаве моей застегнутой рубахи.

«В день, когда я вернусь…»

Перевод А. Гелескула

В день, когда я вернусь, этот камень безликий
каблуком моим станет над комьями глины,
из тугих и смертельных сетей повилики
поднимая трагически древко маслины.
В день, когда я вернусь по пути круговому
беззащитно-доверчивым шагом калеки,
в этом плаванье вечном из омута в омут
я пойму, как живуче добро в человеке.
В день, когда я вернусь и животным усталым
поведут меня судьи, как зверя в зверинец, —
вырастая и властвуя каждым суставом,
станет первым из пальцев наш честный мизинец.

Самый черный день

Перевод Э. Гольдернесса

Один сказал:
— Мой самый черный день
на Марне был, когда меня навылет
в грудь пулей ранило.
Другой сказал:
— Мой самый черный день
в Иокогаме встретил я; волною
всех смыло с берега землетрясенье;
я спасся чудом.
Еще один сказал:
— Мой самый черный день
бывает, если днем я засыпаю.
Другой сказал:
— Мой самый черный день —
то день, когда я был совсем один.
Другой сказал:
— Мой самый черный день
был день, когда попал в тюрьму я в Перу.
Другой сказал:
— Мой самый черный день —
то день, когда я понял вдруг отца.
А тот, кто дольше всех молчал, сказал:
— Мой самый черный день
еще не минул.

«Итак…»

Перевод А. Гелескула

Итак,
мне не выразить жизни иначе как смертью.
И в самом конце, на последней ступеньке природы,
я усну за плитой в воробьях,
рука об руку с собственной тенью.
Семя вечной страды, отголосок родильного стона,
я стихаю под шаг марширующих в вечность минут.
К чему эти струны, если так искренен ветер?
Зачем кандалы, если в мире есть просто железо?
Сесар Вальехо, пространству, которым ты любишь
и ветру, которым ты слышишь, и слову, которым творишь,
ты знаком лишь по отзвуку голоса.
Сесар Вальехо, поэтому гордо и горько
опустись на колени в стенах шестигранного эха.
Вернись в красоту, в цветоносные соты земли,
уйди в пустоту от орды человекоподобных,
склони на прощанье оленьи рога неприязни
и сам потоскуй над собой.
Ведь нет ничего тяжелее, чем ненависть в горле покорных,
и нет ни единой груди истощенней, чем наша любовь!
И уже я не в силах идти, не ступая по струнам!
И уже ты в лицо узнаешь меня только по слуху!
И уже не червей я несу, а одни благовестья!
И уже среди робких плодов оставляю я стойкий!
И так долго я правлю тебя, что теперь ты, пожалуй, отточен!
Ибо всю ту любовь, что во тьме разрывала мне бронхи,
мне тайком собирали прелаты.
Ибо если бледны мои зори, виною — работа,
и если красны мои ночи, виною — рабочий.
Порукой — усталость и ярость, мои именитые сестры.
Порукой тому — эти слезы,
которые я выпиваю за счастье людей…
Не верится, Сесар Вальехо,
чтоб так запоздали родные,
когда я шагаю в оковах,
когда ты почиешь свободный…
Блистательная и собачья судьба!
О Сесар Вальехо, я нежно тебя
ненавижу!

Поверка праха

Перевод Э. Гольдернесса

Властный голос воззвал:
— Пусть он разом покажет ладони! —
Невозможно…
— Пусть шаги сосчитают, что сделал он, плача! —
Невозможно…
— Пусть он мысли одной не изменит за время,
пока ноль остается нолем! —
Невозможно…
— Пусть он совершит безрассудство! —
Невозможно…
— Пусть меж ним и ему подобным
встанут толпы таких же, как он! —
Невозможно…
— Пусть его с ним самим же сравнят! —
Невозможно…
— Пусть по имени назван он будет! —
Невозможно…

«Отряды нищих бьются за Мадрид…»

Перевод А. Гелескула

Отряды нищих бьются за Мадрид,
идут через Париж, Нью-Йорк и Лондон,
клеймя колени каменных святых
готическими пальцами голодных.
Бродяги, христарадники, с колен,
у римских стен, на мексиканских плитах,
кричат Христу, моля за Сантандер,
в бою без победивших и разбитых.
И, древней муке вверясь до конца,
у ног толпы дерутся, насмерть стоя,
и отливают слезы из свинца
и, нищие, сражают нищетою.
Полки мольбы, где жалуется гнев,
где ярость побирается устало,
где замерло в протянутой руке
оружье, незнакомое с металлом,
убогий безответный легион
они встают со стоном у ограды —
и бьют в упор запуганной мольбой
из каждой раны —
да! — из каждой раны.
Их тьма, осатанелых и босых:
безликие, без имени, без дома,
идут потенциальные бойцы —
беспалая рука на горле грома.
Крупицы жалких крох,
заплаты, словно воинские званья,
двойные дула ружей —
кровь и кровь…
Поэт приветствует оружие страданья!