Надпись на придорожном камне,
сделанная во время первого извержения
Мы слезы прольем на следы бежавших из Акуалинка.
Здесь начался наш исход.
Здесь мы услышали чудища голос глухой.
Отсюда смотрели с деревьев на безголового великана
с горбатой спиной, из горбатой груди извергавшего огненный гнев.
Мы родину нашу покинем и родичей наших оставим,
ибо бесплодия бог этой землей завладел.
Мы увидали воочию гиганта, лишенного разума,
слышали рев страшной Силы, лишенной лица.
Мы не хотим оставаться под властью стихии слепой!
Мы разобьем наши мельницы,
наши тинахи[206]
и наши комали[207],
чтоб облегчить себе дальний нерадостный путь.
Там на земле и на пепле останутся наши следы.
Девушки
Девушки архипелага[208]
гребут, возвращаясь с мессы,
плывут по воде, как гирлянды
ярких, веселых цветов.
Крикни им с берега: «Девушки!
Девушки! До свидания!»
И в воздух тотчас взлетят
вспугнутой птичьей стаей
чистые их голоса.
Томáс
Где ты в лодку их посадил?
Отвечай, Томас! Говори!
На каком островке укрыл?
Сучья кровь, Томас! Говори!
Где оружье им раздобыл?
Хочешь жить, Томас? Говори!
Время тихо ползет в ночи,
а Томас все молчит
и молчит.
Рассвело.
В окнах свет погас.
Навсегда замолчал Томас.
ЭРНЕСТО КАРДЕНАЛЬ[209]
Час 0
(Фрагменты)
Перевод Инны Тыняновой
Сторож! Сколько ночи?
Сторож! Сколько ночи?
Тропические ночи Центральной Америки:
пики вулканов и глади лагун под луною,
огни президентских дворцов, и казармы,
и резкий удар колокольный,
означающий «дверь на запор до рассвета!».
…«Сколько раз я, куря сигарету, обрекал Человека на смерть, —
признавался Убико[210], диктатор, куря сигарету…
Дворца розоватая груда. Убико болен — простуда.
А снаружи бомбы толпу разогнали. Ночь в Гватемале…
Сан-Сальвадор, погруженный во тьму и шпионство.
Шепотки за дверями семейных домов и дешевых отелей,
крик и стон в полицейских участках. Горе. Ночь в Сальвадоре…
… Со звоном разбилось стекло во дворце президента —
Берегись, Кари́ас[211]! Народ засыпает тебя камнями!
Полиция. Выстрелы. Стоны. Несчастье. Ночь в Гондурасе…
…Пулеметы целятся в улицы из окон дворца шоколадно-бисквитного,
каски стальные обходят дозором город Манагуа. Ночь в Никарагуа…
Сторож! Сколько ночи?
Сторож! Сколько ночи?
* * *
. . . . . .
Апрель в Никарагуа… Поля пересохли от зноя.
Это время пожаров в полях, и пастбищ с пожухлой травою,
и как будто обугленных черных холмов,
и горячего ветра, и воздуха с запахом гари,
и сизого дыма вдали,
и корчевателей-тракторов в облаке пыльном;
время высохших рек, уподобленных пыльным дорогам,
время лысых деревьев, чьи ветви похожи на корни;
и расплавленных солнц, ярко-красных, как кровь,
и чудовищных лун, ярко-красных, как солнце,
и далеких пожаров ночных, ярко-красных, как звезды…
Май в Никарагуа… Вот падают первые капли.
И нежнейшие травы опять возродились из пепла.
И тракторы в сочной грязи бороздят увлажненную землю.
Просыпаются в лужах дороги под мотыльковым лётом,
И ночи наполнены свежестью и жужжаньем,
и дождь не смолкает всю ночь. И в мае расцветают сандалы средь улиц Манагуа.
Но апрель в Никарагуа — это месяц смерти.
Их убили в апреле.
Я участвовал с ними в апрельском восстанье
и тоже орудовал пулеметом «райзинг»,
и Адольфо Баэе Боне был мне другом и братом.
Его гнали грузовики и самолеты,
прожекторы и бомбы со слезоточивым газом,
его полиция травила собаками;
я помню красные тучи над дворцом президента,
словно хлопья красного хлопка,
и красную луну над дворцом президента.
Подпольное радио говорило: «Он жив, он не умер».
И народ верил, что он не умер.
(И это ведь правда, что он не умер!..)
Ибо родится порой человек на земле,
означающий ту землю,
и земля, что взяла в свое лоно того человека,
означает того человека.
И люди, рожденные позже на той земле,
означают того человека.
И Адольфо Баэс Боне[212] был тем человеком.
«Если б меня заставили выбрать жребий, —
сказал мне Баэе Боне за три дня до смерти, —
быть убитым подобно Сандино[213]
или быть президентом подобно его убийце,
я выбрал бы жребий Сандино».
И он выбрал жребий Сандино.
Слава — это не то, что записано в книгах Истории,
слава — коршун над полем и зловонье гниющей плоти.
Но когда умирает герой — нету смерти:
есть второе рожденье героя — в его Народе.
. . . . .
Когда в Никарагуа спускается вечер,
во дворце президента собираются тени.
Оживают лица.
Покрытые тьмою лица.
Покрытые кровью лица.
Адольфо Баэе Боне; Пабло Леаль безъязычный;
Луис Габуарди, мой товарищ по классу, что крикнул,
когда его жгли живым: «СМЕРТЬ СОМОСЕ!»
Лицо шестнадцатилетнего телеграфиста
(не сохранилось его имя),
что ночью передавал в Коста-Рику
сообщенья подпольные — телеграммы,
дрожащие сквозь огромность ночи,
из темной Никарагуа Сомосы-сына,
и был раскрыт, и умер, глядя в лицо Тачито[214];
и теперь еще смотрит в лицо Тачито
(а имени нет в исторических книгах).
Лицо другого мальчишки, которого ночью поймали,
когда он клеил плакаты: «СОМОСА — ВОР»,
и несколько полицейских с хохотом потащили куда-то в лес подальше.
Лица, лица еще, тени, другие тени…
и великая тень Аугусто Сесара Сандино,
и тень его насильственной смерти — тень преступленья…
Каждой ночью в Манагуа дворец президента
заселяют тени.
Но герои рождаются в час смерти,
и зеленые травы встают на земле обожженной.