ОКТАВИО ПАС[199]

Перевод А. Гелескула

Ветер

Листья запели,
яблоки пляшут, такт отбивая;
кружится роза,
свежего бриза роза живая.
Двинулись тучи,
рябью погнало воздух бездонный,
круг горизонта
вслед завертелся, как заведенный.
Нет горизонта;
кружатся маки, бриз обжигая;
девушка в пене
гребнем буруна взмыла нагая.
Я исчезаю
светом и пеной, телом без плоти;
мир — это ветер,
это лишь воздух на перелете.

Два тела

Встретятся два тела,
и порой — как волны
в океане ночи.
Встретятся два тела,
и порой — как корни,
сросшиеся ночью.
Но порой два тела —
два холодных камня,
и вся ночь — пустыня.
По порой два тела —
два ножа холодных,
и вся ночь — их отблеск.
И порой два тела —
две звезды падучих
в опустелом небе.

Ветка

На самом верху, на туго
натянутой нитке звука,
дрожит и звенит пичуга.
Дрожаньем стрелы крылатой
она расщепила ветку —
и дрожь отдалась руладой.
Сосновой щепой смолистой
сгорает она, живая,
в пылу золотого свиста.
Напрасно взгляд поднимаю:
звенит над засохшей веткой
одна тишина немая.

Спираль

Махровой розой расцветая,
в ночи взрывается петарда —
взлетает роза золотая.
И, как петарда, в яркой пене
взлетают волны, рассыпаясь, —
из-под крыла вскипает пенье.
И, словно роз тугие слитки,
петардой свернуто движенье,
окаменелое в улитке.
Витки спирали в напряженье
растут и ширятся повсюду —
не унимается движенье.
Вчера улитка — сгусток тени,
а завтра — свет, волна и ветер,
и эхом — раковина в пене.

Ночная вода

Ночь конского зрачка, тревожного в ночи,
ночь влажного зрачка озерной глубины —
в твоих зрачках тревожного коня,
в твоих зрачках таинственной воды.
Глаза воды ночной,
глаза ночного дна,
глаза речного сна.
Сиротство с тишиной
бредут, как два зверька, гонимые луной,
и пьют из этих глаз,
и пьют из этих вод.
Откроешь ты глаза —
и открывает ночь замшелые врата
в заветную страну неведомой воды,
ключи которой бьют из сердца темноты.
Закроешь ты глаза —
и тихая река вливается в тебя,
и вновь ты для меня темна и далека:
то омывает ночь края твоей души.

Улица

На бесконечной улице ни звука.
Я спотыкаюсь, падаю впотьмах,
и поднимаюсь, и топчу вслепую
сухие листья и немые камни,
и кто-то за спиной их топчет тоже:
замру — замрет и он, прибавлю шагу —
он тоже. Озираюсь — ни души.
Вокруг темно и выхода не видно,
нет никого, и я кружу, кружу,
а закоулки вновь меня выводят
на улицу, где я крадусь за кем-то,
кто падает впотьмах и, поднимаясь,
глядит в меня и шепчет: — Ни души…

Оборванная элегия

Я снова вспоминаю наших мертвых.
Той первой смерти нам не позабыть,
хотя такой была она мгновенной,
что не дала ни лечь, ни причаститься.
Я слышу неуверенную палку,
и шум переводимого дыханья,
и звук шагов. Умерший на пороге.
Недолог путь от лестницы до смерти,
и времени едва хватает сесть,
поднять лицо, найти глазами стрелки
и удержать сознаньем: полвосьмого.
И до сих пор я слышу, как часы
упрямо отбивают шаг на месте,
не уходя и вспять не возвращаясь.
Я снова вспоминаю наших мертвых.
И ту, что умирала ночь за ночью,
и медленная смерть ее была
как долгое прощание, как поезд,
который все не может отойти.
Все ловят губы ниточку дыханья,
все ширятся зрачки, о чем-то просят,
и, с лампы на меня перебегая,
глаза ее впиваются в мои
так жадно, словно душат их в объятьях,
но взгляд мой, задыхаясь, ускользает,
и прячется, и с берега следит,
как тонет тело, тонет и теряет
соломинку спасительного взгляда.
Куда она звала меня? С собою?
Наверно, смерть вдвоем — уже не смерть.
Наверно, оттого и умираем,
что с нами умереть никто не хочет,
в глаза нам заглянуть никто не может.
Я снова вспоминаю наших мертвых.
Того, кто вышел из дому и канул,
и неизвестно, где он заблудился,
куда забрел, в какую тишину.
Но за столом семенным, вечерами,
бесцветные пустоты наших пауз
или порой оборванная фраза,
повисшая в молчанье паутинном,
распахивают двери — перед ним.
Слышны шаги. Идет. Остановился…
И кто-нибудь из нас тогда встает
и двери запирает понадежней.
Но он упрям, он долго протестует.
Он прячется среди зевков и стульев,
в пустых углах и складках занавесок.
Ведь он не мертв, он просто не вернулся.
И протестует, как ни запирай.
Я снова вспоминаю наших мертвых.
Их лица, повторенные моим,
безглазые и пристальные взгляды, —
не прячется ли в них моя разгадка,
кровавый бог, который движет сердцем,
и ледяной, по капле пьющий кровь?
Их тишиной зеркально отраженный,
я — их смертей живое продолженье,
и — что скрывать — я их последний крах.
Я снова вспоминаю наших мертвых.
Порочный круг мышления, все тот же
и завершенный там, откуда начат.
Поток слюны, который станет пылью,
неискренние губы, ложь за ложью,
полынный привкус мира, безучастье,
пустых зеркал абстрактные пучины,
все то, что в час кончины остается
и ждет, и все, что кануло навеки, —
все разом поднимается во мне
и хочет жить, и просит корку хлеба
глоток воды, в которой отказали.
Но нет воды, все высохло до дна.
Изглодан хлеб, изжевана любовь,
взамен нее невидимые прутья
и в клетке дрессированная сучка
на пару с рукоблудом павианом,
а что пожрал — тебя же пожирает,
и в жертве обретаешь палача.
Растоптанные дни, газетный мусор
угар ночей, раскупоренных наспех
и галстук поутру скользит удавкой:
«Не злобься, клоп, ползи, встречай зарю…»
Пустынен мир, и нет конца пустыне
и рай закрыт, и ни души в аду.