И тогда тайник откроется.
Совсем крохотная камора, в сухом полумраке которой лежит всего лишь одна вещь — пачка побуревших от времени листов бумаги. С поломанными краями и густо-густо исписанных. Когда Хун Бяо их нашел, когда прочитал и понял, какие страшные тайны попали в его руки, то сделал всё возможное, чтобы никто и никогда не узнал об этих записях. Зато сам… Периодически он запирался на все засовы, доставал листки и перечитывал их снова и снова. Иногда даже даос шепотом вступал в диалог с мыслями Дурнова.
Записки были разрозненными и бессистемными и касались самых разных тем. Сашко много писал о войнах и о европейской жизни.
«Как было бы здорово остановить турок под Чигирином. Это же реально возможно! Османы уже на пределе своих сил. Это их последний натиск на западный мир. Полякам они дали по ушам, Чигирин тоже забирают, но дальше, под Веной у них уже не получится. Слишком много фронтов, слишком много врагов. А денег мало — сухопутные торговые пути уже не так востребованы. Вот если бы еще и под Чигирином им врезать! Порта тогда покатится под откос еще сильнее. Можно и о проливах подумать…».
Собственно, эти слова и успокоили Олёшу, когда царь Федор запустил руку в чернорусское золото для снаряжения новых полков против османов. Лекарь почувствовал, что Большак это решение одобрил бы.
Дальше, кстати, в его записках мысль полетела совсем в другую сторону.
«Порта в любом случае обречена. Европейцы открыли морские пути и прочно их заняли. Все деньги теперь текут по ним. Уже пришло время не рыцарей и королей, а торгашей и производителей. И России нужно тоже двигаться. Тоже меняться. Без своей торговли, без своих заводов — вечная отсталость. И море! Так нужно море…».
Дальше Сашко много писал о том, что их Восточное море — в разы лучше и Черного, и Балтийского. Писал, как можно будет спокойно его осваивать с помощью московской поддержки…
«Они сильно опередили нас почти везде: испанцы с португальцами, французы с англичанами, шведы с голландцами. Но на Восточном море мы будем первыми. Обустроим базы, построим фрегаты, не пустим их ни в Китай, ни в Японию».
Олёша вздохнул. Дурной совсем не знал, что случилось между Россией с Русью Черной.
— Прости, Сашко. Не выйдет у нас строить твои фрегаты, кажется. Темноводье теперь не об руку с Москвой идет. Москва вообще против Амура исполчилась…
Не предвидел этого сын Черной Реки. Хотя, в других случаях записи его были пугающе прозорливы. Про царицу, например. Дурной даже имя ее знал! И знал, что ей гибель грозит.
«Агафья — это, наверное, хорошо. Вырвать Федора из лап родни его Милославской, из лап замшелого родового боярства. Такие вот выскочки худородные могут стать хорошей опорой. Они и местничество подсобят порушить, и введение „Табели“ поддержат — это им же выгодно. (Олёша, правда, сколько не перечитывал, так и не мог понять, о какой Табели речь идет). А то, что царица полячка… Так и это не так уж плохо. России нужно тянуться к Европе. Но можно ведь и не превращаться в неё огульно? Все эти чулки с треуголками… Можно ведь и на польский манер осовремениться. Жалко даже, что Агафья так быстро помрет».
Царский лекарь впервые по-настоящему испугался, когда эти слова прочитал. Агафья Грушецкая тогда еще и во дворец не переехала! А у Дурнова о ней прописано. Да такое страшное. Даже ругнулся Олёша в сердцах на своего пропавшего товарища — о смерти написал, а от чего занедужит будущая царица — молчок! Но всё одно дело к лучшему вышло: лекарь старался быть наготове и во всеоружии помчался к родившей Агафье, едва царь велел его пустить. Опять же, другие записи Дурнова помогли. Где тот писал про заражение крови, про то, как важны меры «гигиены». И об огромной смертности при родах тоже писал. Эти слова, словно, огненные вспышки засияли в разуме никанского лекаря, когда тот увидел больную Агафью…
Пальцы нежно и с предельной осторожностью перебирали похрустывающие листки. Несмотря на убористый почерк, каждая страница была уникальной: где-то начеркано так, что едва прочесть можно, где-то шлепнулась жирная клякса, где-то уголок со временем измялся до безобразия. Все страницы Олёша узнавал слёту. Пальцы чуть ли не сами отыскали тот, что про Агафью. На нём много всякого было написано, но в основном, про ляхов и Речь Посполитую.
'На самом деле, Россия и Речь сейчас — невероятно похожие, — рассуждал Сашко, а Олеше казалось, будто, ему рассказывал. Он даже голос его слышал! — Эти две страны практически одну нишу занимают. И враг главный у нас общий — турки с крымчаками. Такие близнецы могут, как прочно сойтись друг с другом, так и биться насмерть, чтобы в одиночку в своей нише остаться. Увы, всё идет ко второму варианту… И будет идти, если ничего не изменить. Но ведь можно изменить. Я уверен, что можно! Повернуться лицом друг к другу. Да без оружия в руках. Мы ведь отлично сможем дополнить друг друга. За нашей спиной — богатства Сибири, за их — близость Европы с ее идеями и технологиями. У нас — сильное и волевое самодержавие, у них — активное инициативное население: шляхта, горожане. Мы и впрямь могли бы помочь друг другу. И тут Федор с Агафьей прям… удачно совпало.
И настоящая помеха только одна — религия. Слишком она разнит русских и поляков. Страшно даже писать, но… может быть, уния — это не так уж и плохо? А что? Самобытность сохраняется. Подчинение папству почти символическое. Зато в Европе чужаками не будем выглядеть. И всегда можно пойти по английскому пути создания своей церкви (предпосылки, опять же, имеются). Но страшно…'
После этих слов Сашко ничего на церковную тему не писал. Даже несколько строк пустоты оставил, хотя, в иных местах так теснил строчки, что лекарь с трудом мог разобрать. Хун Бяо пытался узнавать, что это за «уния» такая. Все вокруг говорит про неё мало, неохотно — и только плохое. Разве что лекари из Немецкой слободы имели иное мнение… Зато знали мало.
Олёша очень хотел, чтобы слова Дурнова с этих листочков не пропали впустую. Он читал их снова и снова, пока смысл прочно не укоренялся в его разуме. А после думал, как воплотить замыслы сгинувшего Большака. Увы, куропалат-окольничий мог немного. Когда царь Фёдор взялся изничтожать местничество окончательно, Олёша помогал ему всеми своими силами. Но вряд ли его потуги в этом направлении были заметны. И Аптекарский приказ он превратил практически в лекарское училище, именно следуя мыслям Дурнова о пользе обучения всем ремеслам. Правда, на свой лад учить не решался — Москва очень опасна и нетерпима к чужому и непривычному. А его знание об устройстве человека даже иноземные лекари до сих пор принимали в штыки. Пытался он обменяться опытом с теми в Немецкой слободе, но ничего из этого не вышло. Хотя, казалось бы: результат его лечения налицо, государь с женой и сыном прекрасное доказательство верности методов Дао…
Но нет. И Хун Бяо развивал лекарское дело умеренно. Как мог. Еще он учил группу дьяков никанскому языку. А первые годы, его нередко вызывали в Посольский приказ, где приходилось рассказывать об устройстве Срединного Государства, о жизни народа в нем. Это Олёше нравилось, он, словно, дописывал ту книжицу, что Сашко Дурной подарил государю.
Но больше всего Хун Бяо уделял внимание кратким записям Дурнова про «микробы» и «гигиену». Увы, как назло, тут Большак был зело краток и непонятен. Но благодаря бедняцкой прицерковной лечебнице у Олеши имелся необъятный материал для изучения. Он тщательно смотрел за ходом горячки у больных, обследовал воспаленные участки. Боролся с ними разными способами. Проводил регулярное мытьё с водой простой и кипячёной, с мылом и без — и сравнивал результаты. Странно, но кипячение воды, кипячение обмоточного полотна и впрямь приносило огромную пользу!
Беседуя с мудрыми бабками, никанец изучал местные травы, которые боролись с заражением. Действенность их была приметна, но увы, крохотна. Неожиданное воздействие оказала аквавита или оковидка. Водка, иначе говоря. Едучей жидкостью можно было протирать раны или загрязненные вещи. В отличие от травяных отваров, она не помогала при питье. Но здесь её именно пили. И не для лечения.