Ивашка, кстати, покончив говорить с ним, с Петром, нежданно попросил позвать к нему Перепёлу. И опосля того, как людолова изыскали, потребовал выйти всем. Прям потребовал!
«Ну, а что… Умирающему никто не указ. А его волю грех не исполнить».
Разговор тот вышел коротким. Выскочил Устинка из лекарской избы странный: по щекам борозды от слёз, щёки пунцовые. Глянул на ждавших снаружи, яко на морок ночной, ажно в сторону дёрнулся! А руки обе на груди держит. Ровно за пазухой кафтана птицу держит: сжал так, будто, выпустить боязно, но и раздавить страшно. Ни словечка никому не сказал, да убёг в сумерки.
А в двери Олексий встал.
«Всё, — говорит. — Никто более к Иван Иванычу не ходит. Этой ночью ему сильно худо будет».
Как будто, у людей иных дел нет!
Вот у него, у севастократора, этих дел выше самой высокой крыши! Дозорные следили за отходящей Ордой и беспрестанно слали в Кремль вестников.
«Покуда уходят на запад» — и это была единственная радостная весть. Потому что вокруг горелого Преображенска спокойнее не стало. На юге, несмотря на глухую ночь, стояло изготовленное к бою цинское войско. Меньше, чем Орда Бурни — только шесть тысяч человек, по словам Олексия — но это отлично вооруженная конница, крепкая пехота, обученные пищальники с фитильными мушкетами и даже немного пушечек. У войска того и корабли имелись — так что эти смогут достать на обоих берегах. И из-за стен выковыряют.
Старик Лантань, до сих пор терпеливо не снимал с себя доспех, давая понять — либо мы всё окончательно решим прямо сейчас, либо…
Чернорусское войско тоже держалось настороже. За Новомосковку они не переходили, а на её бережку ставили завалы и засеки, оборудовали раскаты для пушек.
«И против кого те пушки?» — мрачно задумался Пётр.
Так-то черноруссы в Кремль не вошли. Более того, многие из тех, кто участвовал в отчаянной обороне крепости, тоже ушли к войску Большака. Оставались лишь люди Злого Деда, не желавшие бросать умирающего атамана.
Три силы, три рати — и все смотрят с недоверием.
…Лантань всё-таки настоял на встрече этой же ночью. Неплохо зная о том, как устроена власть в Черной Руси, он требовал к себе Большака. Именно требовал; с тем, чтобы тот подтвердил договорённость о передаче империи Цин земель по Сунгари. И вот они все собрались подле старого бивака монголов. Маньчжуры запалили десяток больших костров, аж щёки горели — куда ни повернись.
На поляне — более сотни людей. И все разбились на три кучки. Еще недавно стояли против общего врага, а ныне тревожно мнут ладони на сабельных рукоятях.
Только Петра всё это мало трогало. Он смотрел лишь на стоящего вдали Демида. Смотрел и с борьбой душевной вспоминал слова Ивашки.
«Ну, что в нас общего? Худородец да царевич. Высокий? Так и тут Большаку за мной не угнаться, уж Господь росточком не обидел. Еще стар он — чуть ли не вдвое меня старше. Вечно смурной да молчун. Ликом — азият. Хоть, и неявно, а видны черты местные, инородские».
Да, впрочем, о чём он! Ведь ясно же, что Злой Дед не об том рёк.
Сироты.
Да, оба они остались без отцов. Только вот ничего Ивашка не понимает! В сиротстве ихнем Пётр видел ещё больше разницы, чем в облике. Ничего общего!
Царевич своего отца почти не помнил. Лишь смутно, очень смутно (ежели закопаться в самые закрома души) виделось ему нечто большое, огромное — и доброе. Огромный человек был громким и пахучим, после него всегда оставалась тугая смесь странных запахов. Он смеялся, брал махонького Петра на руки, что-то говорил густым грудным голосом. Ни лица его, ни слов — юноша не помнил более ничего.
Только звуки голоса и сильные жаркие руки. Добрые руки.
А потом всё исчезло. И далёкий неведомый отец. И любовь, и забота. Царевич враз пришёлся не ко двору. Вечно в закоулках, вечно никому не нужный. Мать? Мать о нём заботилась. Хотя, лицо её вечно было черно и смурно. Даже не верится, что эта женщина могла смеяться.
Мать никогда не рассказывала ему об отце. Велела его почитать, молиться велела за душу его, свечки ставить. Ровно царь-покойник какой-то очередной святой, а не его отец. Так старательно велела, что почти забылись те жаркие добрые руки. Может, то вообще был сон или морок… Или мальчик Петрушка сам всё выдумал. Чтоб ималась у него хоть какая-то любовь.
Брат Фёдор о нём изредка заботился. Но то было просто вежество. А вот вся родня евонная, Милославская Петра со свету сжить хотела. Опосля Пётр понял, что это из-за них мать его разучилась улыбаться. Дядья Нарышкины с заботой из кожи вон лезли, да вся она была приторной и неискренней. Ведь токма через Петра все их титулы да земли дарёные держались. Они и на Амур за ним поехали только от того, что на Москве им без царевича совсем худо пришлось бы.
Только Наташка. Да, сестрёнка его любила — это свет в оконце. Но малая она совсем. Её любовь — это любовь ребятячья. Любовь, в коей самому заботу проявлять потребно. А Пётр тосковал о сильны руках, которые его поддержат…
«Ничего у нас с Дёмкой общего нет! — дернул щекой Пётр. — Баяли, у Большака-то всё наоборот было. Он своего отца уже почти взрослым узнал. Тоже немного лет им вместе было отпущено. Только вот Демид всё отлично помнит! И любовь отцову, и заботу. Тот для сына даже книжицы писал; в ратные походы вместе ходили. У него-то в душе отца — горы цельные…».
Царевич вдруг понял, что смотрит на чернорусса с завистью.
«Ничего-то ты, Ивашка, не понимаешь, — вздохнул севастократор. — Хоть, и дожил до седин глубоких. Наше сиротство нас не сближает. Оно — пропасть меж нами. Он же и теперь не за Русь Черную борется. Он ради памяти отцовой всё делает. А я тут для чего?».
«Ради белок чёрных» — послышался в голове тихий насмешливый голосок. То ли ангела-хранителя, то ли бесёнка-искусителя.
Пётр вздрогнул. Он так глубоко ушёл в свои думы, что и не видел ничего вокруг. А теперь вдруг приметил, что Большак почуял его взгляд и тоже стал смотреть в ответ. Чернорусс вроде бы понял, что царевич вынырнул из своей дрёмы, улыбнулся широко и зачем-то (или чему-то) кивнул.
Опосля вышел вперёд и громко объявил:
— Черная Русь принимает решение севастократора. Ради вечной дружбы мы согласны возвратить Великой Цин все земли южнее Амура до Уссури и Ханки. Я и мои атаманы с чистым сердцем подпишем договор, поклянёмся нашим богам, если в него будет вписано: река Амур да станет открытой рекой для цинских купцов, а река Сунгари да станет открытой для купцов чернорусских.
Олёша быстро-быстро переводил речь Большака Лантаню. Тот сначала довольно выпрямился, но в оконцове нахмурился.
— Такое решение я принимать не вправе. О нём должен узнать великий император.
— Вот и славно! — вышел вперед севастократор. — Сегодня мы подпишем соглашение полюбовное, но не окончательное. Покуда мы учнём готовиться к выезду: и из Таванского острога, и из Преображенска. Ежели государь Цинский даст согласие — наши силы уйдут за Амур. Ежели нет — мы снова будем говорить…
Лантань смотрел на северян, долго, холодно. Черт его разберёт, что там за узкими азиатскими глазами кроется? Наконец, старик кивнул.
— Так и поступим. Завтра к вам прибудут мои шэньши, вы составите соглашение на двух языках и укажите отдельно своё условие.
И маньчжуры ушли. Их войско отступило от развалин Преображенска и встало лагерем у кораблей.
«А так даже лучше, — улыбнулся Пётр. — Не верю я монголам теперича, вот ни сколько. Лучше, ежели войско Цин тут подольше постоит».
Внезапно прямо перед ним вырос Большак.
— Кажись, всё, севастократор? Неужто отбились-таки? Дауры бают: чахарцы ушли уж далече. Не похоже, что на сей раз возвернутся.
— Ты поддержал меня, — царевич исподлобья смотрел на Большака, даже не собираясь говорить о пустом да вежливом. — Почему? Ныне днём ещё со мною лаялся, а теперь согласился?
«Слышал речи Ивашкины? Что ты таишь за пазухой?» — много вопросов вертелись в голове Петра и не все из них стоило выпускать наружу.