— Ну, Корокотов, — ответил я, — сколько у тебя мякины в голове набито! Тебя надо переводить из адъютантов в ординарцы. Ты, оказывается, в учении о войне ничего не понимаешь. Ну мы с тобой об этом еще поговорим…

Увы, ни об этом, ни о чем другом поговорить с адъютантом мне уже не пришлось.

День, который начался с забавной истории, кончился печально. До сих пор ругаю себя: как я позволил себе так расслабиться?

Противник был сбит с основной позиции и начал отход. Сначала в действиях его чувствовалась организованность и единая воля. Потом отход перешел в беспорядочное отступление. Я выслал вперед разведку с задачей не терять соприкосновения с отступающими войсками и свернул дивизию в батальонные колонны. Впереди шли два полка, за ними органы управления дивизии, в арьергарде — стрелковый и артиллерийский полки и тылы. В этом эшелоне должен был ехать я. Но я торопился и потому оторвался от второго эшелона.

Мы вчетвером выехали на «виллисе», я с водителем сидел впереди, адъютант с радистом сзади. Дождь перестал, и, как это бывает весной, наступила отличная солнечная погода. Где-то погромыхивала артиллерия. Передовые части продвигались с боями к Берлину. Полки дивизии точно выдерживали график маршрута: то тот, то другой командир полка докладывал по рации о прохождении того или иного рубежа.

Навстречу нам двигались санитарные машины с ранеными, ехали на немецких лошадях наши ездовые, тянулись колонны пленных, сопровождаемые нашими солдатами. Конвоиров было так мало, что при желании пленные могли разбежаться без больших помех. Но те плелись послушно, многие даже с радостью, понимая, что для них война уже кончилась. То и дело в населенных пунктах мы видели походные кухни, из которых наши повара кормили немецких детей, женщин, стариков и старух.

Мы гнали по вымощенной брусчаткой дороге и, разомлев от солнца, покоя и предвкушения победы, переговаривались, чтобы не задремать. Впереди слева показалось кладбище. Дорога круто поворачивала в его сторону.

Дорога гудела от скорости под туго накачанными шинами. Обилие зелени и цветов по бокам веселило глаз и поддерживало настроение благодушия. Адъютант что-то напевал, шофер подтягивал ему.

И вдруг машину неожиданно бросило влево, я почувствовал крутой поворот, хотел посмотреть, что случилось, но в это время будто что-то толкнуло меня вперед и обожгло ногу. Падая, я услышал выстрелы и понял, что стреляют с кладбища. Адъютант рывком поднялся во весь рост, загородив меня собой, и выпустил несколько очередей из автомата в сторону кладбища.

Машина резко, со скрипом и скрежетом затормозила, накренившись на правое заднее колесо, и съехала в канаву.

Я спросил:

— В чем дело?

— Стреляет какой-то гад, — ответил адъютант. Он нагнулся, взял с сиденья магазин с патронами, перезарядил автомат, опять встал во весь рост и покровительственно произнес: — Пор-рядок, товарищ генерал! Сейчас мы его успокоим.

Перед тем как снова услышать стрельбу, я увидел, как автомат вылетел у адъютанта из рук, а сам он сел, будто его переломил кто, и схватился за грудь. Шофер выскочил из машины и открыл огонь, очередь за очередью, то и дело выкрикивая:

— Ну погоди, гад! Погоди!

Радист вытащил меня из машины и усадил на землю около адъютанта, который лежал на сиденье, голова его свешивалась к земле. Было видно, что он мертв. Радист попросил:

— Ложитесь, товарищ генерал, я забинтую ногу.

— Чепуха, — сказал я. — Идите, ребята, посмотрите, кто там стреляет.

Шофер и радист побежали, пригнувшись, по канаве к кладбищу.

— Да нет! — крикнул я им. — Заходите с разных сторон. Осторожнее, не высовывайтесь из канавы!

Они побежали в разные стороны.

Вскоре я потерял их из виду и остался наедине с убитым адъютантом. Сначала хотел поправить его голову. Но нога не слушалась, и я не сумел подняться. Тогда я прополз вокруг машины, попытался за ноги подтянуть тело, но в это время пуля ударила в смотровое стекло. Я упал на землю. Снова пуля ударила — уже совсем близко. Острая боль пронзила раненую ногу, но я не шевелился. Еще одна пуля, срикошетив от булыжника, проскрежетала где-то рядом.

Я подумал: «Зачем послал ребят на кладбище? Что они могут сделать вдвоем?!» Опять уткнулся в землю: пуля прочертила по погону с огромной силой и сорвала его с плеча. «Неужели, — подумал я, — конец?!»

Где-то совсем близко — мои полки, а я лежу рядом с убитым адъютантом, не могу ни укрыться, ни отползти в сторону, и следующая пуля будет моя. Солнце пекло, оттого в голове гудело, по всему телу разошелся озноб, в ноге пульсировала боль. Было жалко не только себя, но и адъютанта, шофера, радиста, которых тоже могли убить…

«Вот-вот конец войне, — думал я, обняв землю, чтобы стать незаметнее, — а молодые парни все падают, падают, уходят из жизни на чужбине. Хоронят их честь по чести, заносят всех в соответствующие списки, и нет уже пропавших без вести, как это было в первые годы войны, и никто уже не будет забыт! И меня похоронят с большими почестями, с воинским эскортом и речами. Но ведь только сорок лет прожито, только жизнь началась!»

Я лежал, обида и тоска сжимали сердце. Сзади послышались шаги. Как плохо, что автомат остался на сиденье. Что же это я? Когда со мной было такое? Я повернул голову. Резкая боль в ноге заставила меня снова лечь, но этого мгновения было достаточно, чтобы увидеть, что идут мои ребята. Усталые и спокойные, они покуривали и о чем-то тихо разговаривали, будто возвращались с работы. Увидев меня, распластанного на земле, затопали своими сапожищами, подбежали, приподняли:

— Товарищ генерал!

— Вы что, ребята? — спросил я.

— Слава богу!

— А что?

— Да больно вы лежали нехорошо.

— А как у вас?

— Пор-рядок, товарищ генерал! — доложил шофер, подражая убитому адъютанту. — Гада того застрелили. «Мертвая голова» оказался. С автоматом и снайперской винтовкой. Мы к нему с обеих сторон, как вы велели. Смотрим, он по вам бьет, сволочь. Он увидел Митю (радиста) и давай палить по нему. Я всего одну очередь дал, и он даже пикнуть не успел. Хенде хох! В людей уже стрелять не будет. Отстрелялся, подлюга…

Радист перевязал мне ногу. Оказалось, кость не задело, но мягкие ткани разворотило здорово. Пуля вдоль ноги прошла.

Вскоре подошел полк второго эшелона. Мы с почестями похоронили адъютанта.

От госпитализации я отказался — шутка ли отстать от дивизии в такое время? Три с половиной года был с ней, сколько горя хлебнул, и вдруг перед самой победой уйти? Упросил командарма. Так потом с палочкой и ходил по Берлину. Ничего!

Вот ты меня спросишь, страшно ли было, когда меня тот снайпер с кладбища обстрелял? Всегда боязно, когда по тебе стреляют. Умирать никому не хочется. И в Испании страх иногда испытывал, и в самом начале в Отечественную, и в самом конце ее — тоже. Только вот все по-разному.

В Испании иногда вдруг нет-нет да тоска схватит за горло: вот убьют, а дома, на Родине, и знать никто не будет. Вот печаль-то откуда может появиться и напугать!

Когда в начале Отечественной попадал, бывало, в такую передрягу, что ненависть и злобу испытывал, от которой сердце сжималось, руки дрожали. Думалось: как же, вот я погибну, а он, этот проклятый фашист, так и пойдет по нашей земле до самого Урала, никто его остановить не сможет?!

Когда война в середину пришла, то страху тоже было немало, но думал уже другое: неужели столько выстрадал и все напрасно? Погибнешь и не посмотришь, как он, проклятый, побежит от нас, как мы его, скотину, в его стойло погоним? Что он тогда запоет? Обида, что ли, в страхе главной стала?

А вот в конце войны страх стал другим. Сам подумай: вот-вот победа, конец войне, а тебя убьют. Жалко, что не увидишь, какая жизнь после войны будет. Жалко, что не узнаешь, а что же дальше-то? Какой же мирная-то жизнь окажется?

Вот ведь в чем дело. Даже страх-то на войне разный. То — ненависть и злоба, то — обида, то — жалость, то — все вместе взятое.