Песня заканчивалась по-боевому призывно:
Когда я сообщил Всеволоду Александровичу, как его стихи восприняты в батальоне, он, человек сердечный и впечатлительный, прослезился.
— Не ожидал, — проговорил растроганно. — Можно бы написать и лучше, да время, время не терпит.
В армейской газете все чаще и чаще появлялись его стихи, и каждое из них звало к мести врагу, к стойкости и мужеству. Даже в очень трудных условиях, когда ему давалось на стихотворение несколько часов, он стремился к тому, чтобы все равно оно было поэзией, чтобы никто не упрекнул его в том, что Рождественский изменил своему вкусу и перестал быть взыскательным в творчестве.
Он продолжал оставаться Мастером. И очень добрым человеком, хотя условия фронтовой жизни были весьма жестокими. Правда, из кольца блокады нас к тому времени вывели, и мы успели забыть про голод, но бои на нашем участке фронта не прекращались, потери были большими, а удачи, как нам тогда казалось, незначительными. Только спустя много лет мы поняли, что армия, ведя эти бои, успешно решала свою сложную и ответственную задачу: вместе с другими войсками Ленинградского и Волховского фронтов она сорвала намеченный Гитлером последний и решающий штурм Ленинграда.
Всеволод Александрович писал много, иногда прозой, но больше стихами, а свободное время отдавал встрече с молодыми, как правило, еще совсем зелеными литераторами. Как-то он наведался ко мне — возбужденный и счастливый.
— Новые стихи пришел почитать. — И тут же пояснил: — Не свои, молодых наших поэтов. Сережа Орлов, Толя Чепуров. Талантливые мальчишки! Бог даст, уцелеют — славными будут поэтами.
И стал декламировать, радуясь каждой удачной строке.
Позднее прочитал и мою прозаическую книжицу о героях Невской Дубровки — «Подвиг понтонеров». Прочитал, подумал и тут же предложил:
— Надо послать Николаю Семеновичу Тихонову, он человек душевный!
Я выразил сомнение, что вряд ли Тихонов будет читать: не тот труд, чтобы им занимался маститый писатель. Мой собеседник решительно возразил:
— Надо знать Николая Семеновича! Когда перед ним окажется рукопись фронтовика, сказавшего свое слово о героях Ленинграда, он ночь не поспит, а прочтет обязательно.
— Да стоит ли лишать его этой ночи? — продолжал я свои сомнения.
— Стоит.
Всеволод Александрович оказался прав: Николай Семенович Тихонов не только внимательно ознакомился с рукописью, но, как потом он мне писал, «даже прочел некоторые страницы вслух простым людям, и они сказали, что это очень сильно и глубоко волнует». Он предложил издать ее в блокадном Ленинграде.
— А я что говорил? Это же Тихонов! Он так любит помогать молодым! Это у него — от Горького.
В течение нескольких недель книжечка была отредактирована, набрана, отпечатана и выпущена в свет. И это в условиях осажденного города!
Еще раз я увидел, как Всеволод Александрович умеет радоваться счастью других. Он обнял автора, бережно перелистал брошюрку и взволнованно сказал:
— Начало хорошее! Считайте, что вам сильно повезло: «крестным отцом» оказался Тихонов.
Прошло несколько месяцев, и ко мне в землянку почти вбежал Рождественский. Он сиял, держа в руках аккуратного формата книжицу; на обложке — наклоненная ветром березка, вдали виднеется деревушка, по небу несутся тревожные облака, предвещающие грозу… Я прочитал название: «Голос Родины». Повыше курсивом обозначен автор: Всеволод Рождественский. Я еще не успел его поздравить, как он отвернул мягкую обложку и стал что-то писать. Судя по всему, текст у него сложился по пути в мою землянку: писал быстро, не задумываясь. Протянул книжечку. Я стал читать и сначала даже не поверил, что только что написанные строки посвящены мне. Но это, к счастью, было так:
«Волховская — застольная»
Во время войны немцы выпустили книжонку о битве на Волхове. Обращаясь к жителям Германии, авторы писали: если вы встретите человека с желтым, изможденным лицом, часто при ходьбе опирающегося на палку, знайте, что этот человек воевал на Волхове, уступите ему место в трамвае или автобусе — он заслужил это.
После войны я неоднократно наведывался на Синявинские высоты и восхищался ими: да это же курорт! Действительно, чудесная возвышенность, украшенная деревьями и кустарниками, яблонями, сливами и вишнями. И все на виду — болота, недоброй памяти роща «Круглая», за которую так много пролито нашей крови, слева синью светится бесконечное море-озеро Ладога.
На этих-то высотах и находились немцы. И жаловались на свою горькую судьбу.
Наши — внизу, на треклятых Синявинских болотах.
Надо хотя бы час пробыть на них, чтобы понять и оценить великое мужество тех, кто жил и воевал здесь долгими месяцами. Все они были не просто героями, а легендарными, о которых слагали стихи и поэмы.
В марте 1943 года моряк, к этому времени ставший пехотинцем, Илья Шалунов с оторванными руками бежал вперед, в атаку, и звал за собой товарищей, пока смертельное ранение в живот не остановило его навечно… Последние его слова к друзьям были: отвоеванный рубеж не сдавать! Шалунову были отданы достойные его подвига почести: он награжден орденом Отечественной войны 1-й степени, первым в истории Великой Отечественной войны навечно зачислен в списки части. Фронтовой поэт Павел Шубин написал о нем проникновенные строки:
Стихи эти мне были вдвойне дороги. Павла Шубина я хорошо знал, творчество его ценил, а строки, посвященные потрясающему поступку Ильи Шалунова, как бы иллюстрировали мой очерк о нем, напечатанный во «Фронтовой правде» — главной газете волховчан.
Всякий раз, приезжая к нам под Синявино из Неболчи, где размещалась редакция «Фронтовой правды», Павел заходил ко мне, а иногда и ночевал у нас в землянке. Знал я и о том, что вышел он из деревни Орловской губернии, в Питере работал слесарем, там и начал печататься. Понял: чтобы стать хорошим поэтом — надо учиться. Закончил филологический факультет популярного пединститута имени Герцена. А вскоре, в 1938 году, был принят в члены Союза писателей СССР.
Рассказчик он был превосходный. Случалось такое, что его повествование продолжалось с вечера до утра. Вспомнить ему было что: добровольцем вызвался в конную группу генерала Белова и носился на ретивом скакуне по тылам противника.
Многое повидал, много запомнил. Но больше всего был потрясен обстановкой под Синявином. «Читал о войне много, — делился он впечатлениями, — но видеть происходящее подо Мгой и Синявином — это уже на всю жизнь. Если кто-то и отважится написать об этом, так только тот, кто гнил в Синявинских болотах, где выдержал нечеловеческие муки».