— Пристрелю, — кричит, — дезертир! Назад! Скоро штурм!
Наступление? А как же корректировка без рации? Нет, думаю, переправлюсь во что бы то ни стало! Пошел вдоль берега. А немцы огонь усилили, шлепают снаряды один за другим. Смотрю, плотик, три бревна, сверху плащ-палатка с сеном. Оттащил подальше, с расчетом на течение (а Днепр быстр в том месте), плюхнулся животом и поплыл. Капитан заметил и давай палить в меня. Да, видно, стрелок был никудышный, не попал. Переправился кое-как. Нашел своих, взял батарейки. Пергаментом мне их обернули. Ну, а дальше с превеликим трудом обратно, нашел тебя, командир. Связались с КП дивизиона. Через некоторое время дали огонь. Да какой! С визгом летели над головой снаряды и мины. Раз пять поднималась пехота. Но преодолеть мелководье не могла и снова откатывалась назад. Потом все стихло. Видать, не получится штурм. Берег вражеский — круче нельзя, я с первого раза понял, что орешек этот разгрызть нелегко будет. Вообще на войне отчего-то у врага берег всегда оказывался круче нашего. Так казалось. А вскоре — отбой. Дали нам команду возвращаться.
Обидно было. А впрочем, какие обиды на фронте: живые остались — и хорошо. Через многие годы, читая мемуары военачальников, мы с тобой узнали, что переправа эта была ложной, отвлекающей…
А помнишь, сколько мы вырыли всяких окопов за войну? И КП, и НП, и просто себе окопчик — землекопы мы были отменные. Перерыли, наверное, пол-Украины, пол-Белоруссии, пол-Польши. Командир ты был строгий.
— В полный рост!
— Бруствер, чтобы бруствер был обязательно.
— Хоть помрите, а перекрытия сделайте…
Ох и честили мы тебя за глаза. А теперь, через десятилетия, я думаю, берег ты нас как мог. Сачкануть-то иной раз и на фронте хотелось.
…Как-то мы говорили с тобой о страхе. Был ли он, страх? Конечно, но столько убитых кругом, что притуплялось само предчувствие опасности, риска. Могилы братские не пугали. Неосознанная до конца смелость. Откуда она? Чувство долга, солдатского товарищества — вот, пожалуй, что преобладало. И, конечно, лютая ненависть к врагу. Она была сильнее смерти. А еще я заметил: те, кто был старше по возрасту, берегли себя больше, нет, не то чтобы берегли, а осторожнее нас были. И это закономерно — у многих семьи, дети, жизненный опыт.
А впрочем, в нашей смелости было что-то залихватское, мальчишеское. Может быть, поэтому и вернулось нас так мало…
А однажды… Помнишь, командир, ночь была кромешная. Где-то в полукилометре — передний край. Справа светлее — там горела деревня. Нам с тобой приказ: выйти к пехоте и обеспечить утром корректировку огня. Нагрузил я на себя пару катушек связи, ты перекинул через плечо телефон. Идем, скрипит катушка, разматывая провод. А чем дальше, тем легче тащить этот груз. Шли-топали, но… стоп. Пора менять катушку. А где же пехота?
«Наверное, передок дальше, — сказал ты, — вечно полковая разведка напутает». Шагаем дальше. И хотя бы стреляли впереди, или там немец ракеты или «фонари» запустил. Нет. Тишина. Это бывало на войне. Особенно перед заварухой. А тут и вторая катушка кончается. А устали, ноги не несут.
— Что будем делать, товарищ лейтенант? — спрашиваю.
— А ну к черту все, — ответил ты, — давай ночлег искать.
Тут и уперлись в копну. Такую пахучую, мягкую, теплую. Влезли в нее, в самую середку. Прозуммерил — связь есть.
— Где вы? — спрашивают на КП.
— Не знаю, — говорю, — две катушки размотал.
— Ладно, оставайтесь до утра, — приказывает командир дивизиона. — Рассветет, разберетесь…
Уснули. Эх, я часто потом, особенно в бессонницу, через долгие годы вспоминал, как же мы отменно засыпали на войне. Могли спать стоя, в снегу, в луже. Однажды я заснул в окопчике, через полчаса подошла «катюша», встала рядом, дала залп — я даже не шелохнулся. Ребята после рассказывали, что подумали: не контузило ли меня?
Проснулся я от холода. Почти совсем рассвело. Первым делом по привычке хотел прозуммерить — проверить связь. Но какая-то непонятная сила заставила разгрести сено. И я увидел… Прямо к копне, на ходу расстегивая ремень, шел немец. А дальше, метрах в сорока-пятидесяти, на дороге стояли примерно рота вражеских солдат и три танка. Сунулся обратно в копну. Тихо толкнул тебя, зажал рот и прошептал:
— Мы в тылу. Рядом немецкие танки…
— У, чертова пехота, — проворчал ты, — прошли ее. Заснули, видно, славяне.
Честно говоря, я немного растерялся. Но со мной был ты, мой командир, и твое решение было самым верным:
— Берем огонь на себя! Повезло, ориентир — дерево — видишь?
Нет, не подбили нашим огнем танки, да и фрица ни одного не убило, наверное. Пока батарея пристреливалась по нашей корректировке — разбежалась пехота, повернули назад машины. А пара мин разорвалась рядом с копной, но что-то нужное для своих мы сделали. Потом весь этот знойный день просидели в сене, хотелось есть, еще сильнее глотнуть воды. Самое печальное — к вечеру связь с КП оборвалась, видно, миной провод срезало.
Но носа не высунешь: по дороге нет-нет да и проскакивали то машины, то танки. Пехота не показывалась. А там, откуда мы пришли, шел жаркий бой. Иногда снаряды и мины, урча, проносились над нами да жужжали пули.
Так и просидели весь день в копне. К ночи отвалил фриц. Тут наши батарейцы еще огоньку поддали.
Утром следующего дня прошли наши танки, и вот она, родная пехота. Я помню, командир, как ты ей обрадовался. Ведь всю ночь ругал ее, сермяжную, а тут первого расцеловать был готов. Правда, тут заминочка произошла. Задержали нас. Для выяснения личности в СМЕРШ отвели. Пока там выясняли, не разведчики ли мы вражеские, наш полк перевели на другую позицию. Еще пару дней искали свою часть. Кто был на войне, знает, что это такое. Начнешь спрашивать, начинают спрашивать тебя…
Наконец нашли своих. Конечно, рады были до смерти и мы, и ребята наши. Меня-то что? Тебя, командир, боялись потерять.
За этот случай (какой там подвиг — пехоту свою прошли) нам с тобой ничего не дали. Я как-то вроде невзначай спросил тебя, лейтенант, об этом.
— Подумаешь, — улыбнулся ты, — великий Суворов за Измаил ничего не получил. А мы пару дней в копне провалялись.
…Уходил из жизни мой командир. Уходил тихо, мужественно, как солдат. Достала она, проклятая, его через сорок пять лет.
Что тут скажешь? Помолчим. И пусть новому поколению никогда не достанется доля наша. Будь она проклята, война! Это твое и мое слово, командир. Наше последнее слово!
Геннадий Карпушкин. Имя из Книги Памяти
Как-то одна знакомая журналистка, беря у меня, члена редколлегии областной Книги Памяти, интервью, спросила: много ли мне попадается там близких имен? Что я мог ответить ей в пятиминутной радиопередаче? Между тем вопрос ее всколыхнул бездну раздумий и чувств…
Близкие мне имена в Книге Памяти? Это прежде всего мои деревенские соседи. Слева — братья Гришаевы: Александр Иванович, Иван Иванович и Михаил Иванович. Справа — братья и сестра Колобковы: Сергей Федорович, Семен Федорович и Анна Федоровна. Это и мои братья: родной — Валентин Васильевич Карпушкин, двоюродные — Иван Григорьевич, Петр Григорьевич и Степан Григорьевич Лактюшины…
Несли ли когда-нибудь в веках семьи российских селений такие потери? Мне оскорбительны как заниженные, так и завышенные числа погибших в войне, приводимые в целях мелкого политического расчета. В последнее время их завышают прямо с какой-то сладострастной кровожадностью. Кое-кто, скажем, называет цифру в 60 миллионов человек. Что ж? В этом случае можно предложить простой арифметический расчет: сколько вообще могла поставить под ружье страна, имеющая стовосьмидесятимиллионное население, из которого половину составляли женщины, а из другой половины не меньшая часть приходилась на стариков и детей? Мне скажут: под ружье становились и погибали женщины. Все правильно! Но женщины становились в строй, как и мужчины, по велению сердца. И было-то их менее одного миллиона. Вот и повторяю я все тот же вопрос: могла ли вообще в то время страна поставить под ружье 60 миллионов своих сыновей и дочерей? К тому же надо учесть, что кто-то из них и не воевал вовсе, а многие пришли с войны живыми.