Новый повар вперемежку с обычным меню посвящал нас в изысканные блюда «всех времен и народов». На двадцать пять ртов готовить не задача. Все шло в котел, излишки — на задумки. Невеликий набор продуктов в умелых руках преображался в вариации. Даже из полусиней картошки что-то выдумывал. Он баловал нас варениками: с капустой, картошкой, колбасным фаршем, вишнями и абрикосами. Лепил галушки. Конечно, не один, а с добровольцами. Полевой кухни как таковой не было. Зачем таскать на прицепе котлище с трубой? Обходились вырытыми ямками под котел небольшого размера и жаровню, кастрюли и сковороды. Все — трофейное и в запасе. Использовали и печи в селах, уцелевшие. Мы познали вкус шашлыков и мамалыги, уплетали оладьи из муки и драники из сырой картошки. На готовку шли не только казенные продукты, но и благоприобретенные, за счет «бартерных сделок» с населением. Меняли хлеб на молоко, фасоль на яйца и творог, добывали свежую и кислую капусту, огурцы, сало. Кухня стала клубом с его хозяином-балагуром.

…В районе Брод, что на Львовщине, за аллеей высоченных стройных тополей далеко уходило ровное поле. Красное из-за сплошного ковра маков. Серые порошинки в матовых пухлых мешочках вызревали не на потребу наркоманов, а для сладких крендельков, бубликов, штруделей, из них хозяйки варили и конфеты, похожие на ириски. Налетавший ветерок переливал шелковые волны яркой гаммы цветов, смешивая красный, лиловый и зеленый, и хотелось пройти по нему босыми ногами. Но почему-то в этот большой ковер падали немецкие снаряды. Падали изредка, лениво, без точного расписания, но рвали его. Сначала звук дальнего пушечного выстрела, потом нарастающий свист и — над красным ковром вздымается черный сноп. Падают комки, уносятся осколки, ветерок относит пыль, а сверху, снижаясь, порхают краснокрылые бабочки — оторванные лепестки. Красиво. И грустно. Рвут ковер.

Из этого села жителей отправили в тыл. Жили мы в их хатах, ничего не трогая. Все оставили целым и невредимым. В свободное время сидели у жаровни, поджаривали кусочки сала над ломтями черного хлеба, смаковали вкуснятину, болтали и гадали, куда упадет очередной снаряд. Один разворотил пристройку на задах. А на поле попархивали красные бабочки, и ветерок относил их к еще живым цветам, прощаться.

5

Привели пленных. Человек десять. И они, паршивцы, почему-то подвинулись к кухне. Сидели, опустив головы, светлые, рыжие, темные. На опущенных плечах погоны такого же мышино-зеленоватого цвета, как мундиры, с серебряной каймой, у двух ефрейторов нашивки на левом рукаве углом, на правой стороне груди еще не спороты длиннокрылые орлы со свастикой в когтях.

Мы уже пообедали, но кое-что осталось. В разговоре с немцами узнали, что среди них есть и югослав. О! Югославия! Она же наша союзница! Отчего-то добро к этой мужественной стране обернулось на пленного югослава, хотя «своих», власовцев, когда попадались, не щадили. Помню, в Польше наши солдаты привели большую колонну пленных с желтыми лицами. Пригляделись — не поверили, переспросили конвоиров — казахи. Да, служили в немецком стройотряде. Спасло их, скорее всего, то, что много пленили.

— Югослава надо накормить, — сказал Гусак и, взяв у него котелок, налил супу. Тот стал молча есть, а немцы завидовали. Глядели на него зло. Не утерпев, один из пленных сказал:

— Так он не серб, а хорват.

— А какая разница? — спросил кто-то из нас.

— Есть разница, — спокойно произнес немец. — Сербы за вас, а хорваты за нас.

Гусак уже накладывал хорвату картошку с сальцем, но не прервался, а лишь сказал: «Вот сука!» Подумал чуток и велел всем немцам подать ему свои котелки и всем налил горячего. Хорват покраснел, то ли от жратвы вкусной и горячей, то ли от стыда. «Но ведь не доброволец?» — спросил из наших у немцев с надеждой, что кормят не предателя, а мобилизованного.

— Не доброволец, — сказал тот же немец, видимо, все-то он знал, ушлый. — Добровольцы шли в эсэс. — И выругался.

Гусак за точные сведения наложил немцу доверху в крышку котелка той же духмяной картошки, его камрадам раскидал остатки. Пленные заметно приободрились; разговорчивый стал чуть ли не своим среди нас. Достал эрзац-сигареты, стал предлагать, но наши курили их в крайнем случае, потому что из пропитанной никотином бумаги, отказались. Протянули немцу огонек на фитиле самодельной зажигалки. Беседа оживала.

Немец сказал, что если бы знал, что у нас такой замечательный и добрый повар, сам бы сдался в плен.

Гусак отвернулся и сплюнул: вспомнил Киев.

6

За окнами большого белого зала, уставленного сплошь койками, а на них люди в белом, раненые, начинала желтеть прикарпатская осень. В форточку залетал вместе с утренним холодком отдаленный громок артиллерии. 38-я армия генерала Москаленко, к которой на этот раз была причислена наша мангруппа, одолевала Дукельский перевал, прорываясь в Чехословакию. В полевой прифронтовой госпиталь свозили и русских, и чехословаков из корпуса генерала Свободы. Сняв с операционного стола, принесли и меня, положили на сцене этого бывшего балагана.

Я уже потом узнал, что сцена была предназначена для тяжелораненых, можно сказать, под вопросом, потому что за кулисы этого театра страданий, боли и надежд уносили отходивших в мир иной. Не знал я и того, что нас, «кандидатов», прижившиеся в зале называли артистами. Рядом со мной лежал штрафник.

Воевал он всего пятнадцать минут. За это время ему успели вручить трехлинейку Мосина и предупредить, что если они отобьют четвертую по счету атаку фрицев, то их помилуют и переведут в обычную штурмовую часть. Из-за грохота он половину напутствия не расслышал, зато успел высунуться и разглядеть немецкие трупы, так же неубранные, как и свои в окопе. Но утешило то, что наших мертвых было помене.

Штрафник очень обрадовался винтовке. В походе им оружие не доверяли. Стрелять он умел только из рогаток, в школе — горохом и скобочками, на улице — камнями. Но штрафник постарше показал пареньку нехитрое обращение с затвором, прицелом, прикладом и спусковым крючком. И надежный воин решил испортить приклад зарубками по числу убитых фашистов. Он подтянул сопли и стал ждать первую жертву. Но дождался мины, которая вырвала у него из поясницы одну из почек. Полбока. И он, так сказать, первым из роты смыл кровью свое преступление перед Родиной.

Однако не отдал концы. Кто-то заботливо затампоновал ему страшную рану, перевязал наскоро чистым бинтом из санпакета и выволок к санитарам, а они — на машину, и вот он — на сцене, «артистом».

Преступление перед Родиной было чудовищным по восприятию. Лично я подобные совершал лет эдак с семи. Вместе с другими пацанами из пригорода Астрахани он залез в чужой сад за яблоками и попался в руки сторожа. Отчего в саду оказался сторож, здоровенный мужик, по всем статьям годный в гвардию, парень не задумался. А на суде втолковали не без помощи прокурора, что сад был не простой, а принадлежал чуть ли не предгорисполкома лично. И тогда все стало ясным и справедливым. И парень за счастье, за дар судьбы посчитал замену лагеря штрафной ротой. Да они и так рвались на фронт от скукоты и ФЗО, повоевать с врагом, который успел побомбить Астрахань, но не пускали по малолетству. А вот через такой зигзаг с «белым наливом», милицией, следствием, тюрьмой и судом, вырвался из мамкиных объятий. Отца уже не было, его убили в 41-м. Оттого и расшалился любитель яблок из чужих садов.

— Да разве яблоки пища? — не верил я его рассказу. — Да мы их и не считали за еду. Это же — фрукты! И я лазил.

— Верно. Прокурор так и сказал: «Украл фруктовые продукты». Взвесили, подсчитали рыночную стоимость и навесили. Все по закону. Порядок.

Не буду описывать всю нашу долгую беседу шепотом, прерываемую стонами, когда затекала спина и хотелось как-то поудобнее улечься. Беседа вышла немудреной, наполовину детской, наполовину бывалой. К ночи он, видно, притомился и, казалось, заснул. И я спал. Только среди ночи отчего-то проснулся и увидел, как в полутьме у его койки шевелились белые халаты, а к утру штрафника уже не было. Освободил место. Аккуратный белый пакет ждал новичка…