…Вот теперь и попробуй воплотить все это в его портрете, — размышлял я.
На юго-западе, в направлении Ковеля, километрах в десяти от нашего лагеря, глухо стукнул взрыв. За ним второй… Это наши подрывники поздравляют немцев с наступающим 1944-м. Представляю по собственному опыту, какой там у ребят сейчас «сабантуй».
5
К девяти часам все было готово: ординарец занял пост у входа в землянку, я расставил импровизированную мебель. Вскоре явился Грачев. Он, пригнувшись, миновал тамбур, наигранно вытянулся «во фрунт» и, нажимая на «о», громко отрапортовал:
— Товарищ командир роты, по вашему повелению!
— Проходите, проходите, Николай Васильевич, вот сюда, — засуетился я.
Он окинул взглядом помещение, одобрительно цокнул и учтиво осведомился, будет ли позволено ему раздеться. Затем потянул замочек молнии, высвободился из комбинезона, одернул немецкий мундир, поправил эполеты, подтянул ремень, чуть сдвинул вперед кобуру «вальтера». Пономаренко ахнул от изумления.
— Еще не все, — белозубо улыбнулся Грачев, извлек из свертка фуражку с высокой тульей и «капустой» на околыше и, пригладив русые волосы, надел ее так, что высокий лоб его до самой переносицы скрылся за темно-зеленым лакированным козырьком. — Вот теперь все. Какова «белокурая бестия»? — спросил он, выбросив руку вперед-вверх.
Минуту мы с Гришей разглядывали Грачева в немом удивлении. И было чему удивляться. Перед нами стоял настоящий фашистский офицер. Даже лучше или, вернее, внушительнее на вид самых отборных гитлеровцев. Высокий, широкоплечий, стройный, словно влитый в эту ненавистную форму, кавалер Железного креста первого класса. Глядеть на него было, признаться, жутковато.
Вздохнув, я предложил начинать. Примерились так и этак и наконец уселись. Я взял у Пономаренко тонко очиненный карандаш и полуватманский лист из альбома. Мольбертом мне служила моя командирская планшетка.
— Какую позу прикажете принять? — все в том же шутливом тоне спросил Грачев.
— Вот так и сидите, пожалуй, если вам не утомительно будет. Как ты считаешь, Гриша?
Пономаренко кивнул и, щурясь, стал поглядывать то на Грачева, то в альбом. Я тоже начал прикидывать, как лучше вписать рисунок в лист. Решил делать погрудный портрет. Пусть он будет помельче, зато все регалии изображу: и фашистскую эмблему над правым нагрудным карманом, и Железный крест на левом кармане, и какую-то темную медаль пониже.
Вдруг меня взяло сомнение: чей же это портрет у меня получится — породистого гитлеровского головореза или нашего разведчика? Налицо было явное противоречие между формой и содержанием. И оно было неустранимо, поскольку вытекало из самой исключительности положения Грачева: советский человек облекся в шкуру фашиста ради борьбы с фашизмом. Мне ничего не оставалось, как попытаться выразить именно это противоречие. В этом, видимо, и состояла, как говорят теперь, творческая сверхзадача. И я принялся за дело.
6
Воцарилась тишина. Слышалось только шуршание карандашей по бумаге да неуместное посапывание Пономаренко. Я подумал, что тишина может поначалу показаться Грачеву тягостной, и потому спросил его, за что фашистов награждают той медалью, что под крестом. Он охотно объяснил, что этой блямбой отмечены все гитлеровцы, которые провели зиму 1941–1942 года под Москвой или на дальних подступах к ней. Сами немцы с горькой иронией называют эту медаль «Орденом мороженого мяса». Мы с Гришей рассмеялись.
Я умолк. Надо сосредоточиться и поточнее построить лицо. Нос я явно уширил. У него же нос тонкий, хрящеватый. И тут я вспомнил странный эпизод, связанный с грачевским носом. С полгода назад как-то вечером мы, разведчики, сидели в своем «чуме» вокруг костра и болтали кто о чем. Каждый по очереди рассказывал либо анекдот, либо случай из жизни. У нас это называлось «держать банк». Когда все «банкодержатели» иссякли, к нам зашел Грачев. Ребята пристали к нему: дескать ваша очередь, Николай Васильевич, держать банк, расскажите что-нибудь. Он охотно начал рассказывать, как подростком ходил с дядей Ерошкой лютой зимой в тайгу поднимать из берлоги медведя. Чем дальше, тем страшнее живописал Николай Васильевич свой «необыкновенный случай». Уж как только ни старались они с дядей выманить медведя — и рогатиной тыкали ему в брюхо, и целое ведро воды вылили в берлогу. Медведь же, хоть убей, не вылезает. Делать нечего. Ерошка решил сам спуститься в берлогу. Но лаз в нее оказался узковат для могучего дяди. Тогда он и говорит племянничку: «Попробуй, Ника, ты потоньше меня, авось протиснешься…»
Тут Грачев сделал продолжительную паузу и, поводя двумя пальцами от переносицы к кончику носа и обратно, лукаво оглядел слушателей. Все поняли, что рассказчик сочиняет на ходу. Начались подсказки. Грачев поглаживал горбинку носа и продолжал рассказ. Вдруг наш Севка Папков, ни с того ни с сего громко спросил: «Николай Васильевич, а нос у вас не вставной ли?» Наступила неловкая тишина…
Об этом незначительном инциденте вскоре все забыли. И теперь, рассматривая в упор нос Николая Васильевича, я убедился, что Севка зря тогда полюбопытничал. Никаких шрамиков на носу Грачева не было видно. Но понятно, что при тщательной конспирации Грачева всякие домыслы и разговоры о нем крайне раздражали его.
7
…Рисунок мой подвигался медленно, а время бежало. Вот уже два часа, как длится наш сеанс, и я поражаюсь выдержке Грачева. Он словно застыл в своей неподвижности и только взмахивал светлыми ресницами. Я предложил отдохнуть. Николай Васильевич встал, потряс кистями рук и тоном учителя произнес:
— Нуте-с, посмотрим, что у нас получается.
Я заглянул через плечо Пономаренко и сразу увидел преимущество его рисунка перед моим. Портрет получался почти в натуру и был очень крепко построен. Особенно понравилась мне моделировка нижней части лица. Гриша разобрал все мышцы вокруг рта, тщательно пролепил крылья носа, точно обрубил подбородок, и хотя глаза были только намечены, но решительный характер и непреклонная воля Грачева уже читались в портрете. А у меня? Сделано вроде больше, по существу, все уже есть — и затененные козырьком глаза с чуть заметной точкой блика, и скулы, и нос, и тщательно оттушеванные губы; фуражка, мундир с погонами, карманами и пуговицами точно по их числу зафиксированы. И сходство есть, почти как на фотографии. Но это — копия, а не раскрытие образа.
Что делать, не начинать же заново. Да и едва ли сумею лучше. Гришка, он ведь занимался в Пензенском художественном училище у одного из лучших педагогов страны — художника Горюшкина-Сорокопудова. Где мне при наших институтских четырех-то часах рисунка в неделю тягаться с Пономаренко.
— Недурно, недурно, — наклонился надо мной Грачев. — Все честь честью, только куда же мы подвесим Железный крест и «Мороженое мясо»? Места-то не хватит!
— А что, если мы повесим их выше кармана или вот сюда.
— Что вы, дорогой? Это же будет нарушением формы, а немцы такие педанты. — Грачев заразительно засмеялся. — Перевесить высшую имперскую награду — ха-ха-ха. Да вы, как я погляжу, шутник, право!
8
После перерыва я взялся придирчиво проверять по натуре все нарисованное мной. Но «портретируемый» изменился до неузнаваемости. Грачев будто снял прежнюю жестоко начерченную маску и открыл нам свое озабоченное доброе лицо крестьянина. Какая мягкая теплота прячется в уголках его губ, а от них к подбородку сбегают параллельные морщинки. Такие штришки бывают только у людей, знающих «почем фунт лиха», но не потерявших веру в добро. Жестокость была чужда его натуре. Скорее, наоборот, он слишком добр, и доброта его показалась мне однажды неуместной и наивной. Николай Васильевич даже среди врагов искал тех, у кого еще оставалось что-то человеческое, и пытался образумить их.
Помнится, в начале марта сорок третьего года мы, двадцать пять медведевцев, под командованием Грачева возвращались с боевого задания. На закате солнца наш небольшой обоз переправлялся по залитому вешней водой льду реки Случь. Переправа была рискованной, мы двигались осторожно и на другой берег выбрались уже во тьме. Как только обоз втянулся в узкий, зажатый высокими плетнями переулок села Хотин, навстречу нам грянул залп вражеской засады. Пулеметный огонь скосил наших коней, среди нас раздались стоны раненых. Кто-то из ребят панически закричал: «Назад, к переправе! В этом мешке нас перестреляют, наза-ад!»