С достоверностью, какую можно получить разве что из архивных метеосводок, могу утверждать, что 31 декабря 1944 года на Курляндском полуострове, под Либавой, в сырую, заплывшую в непогодь землю целый день лил сильный, холодный дождь. Под вечер в хвойном лесу завязался тяжелый бой. Противники так сблизились друг с другом, что невозможно было отличить, где бьет наша танковая пушка, а где танковая же немецкая. И от чьих это выстрелов оседает наземь мокрый лапник, сбитый ударной волной. Больше чем когда-либо жаждал я спасительной темноты: с приходом новогодней ночи истекал срок грозящего мне Настина пророчества…

Дальше, если следовать порядку, по которому фамилии погибших на фронте моих сверстников располагались бы в классном журнале, идут: Кирюхин Федор, Куликов Борис, Липаткин Иван, Маркешкин Николай, Осокин Василий, Романов Василий (Василий Федорович Романов — родной брат Виктора Федоровича Романова, известного в нашей области председателя колхоза «Доброволец», увы, ныне уже покойного).

Заключает этот скорбный список Сергей Хромов. Не просто отличник, прилежный ученик, но исключительно одаренный, талантливый юноша, которому наши учителя единодушно прочили карьеру ученого. Однажды в популярной центральной газете я увидел статью за подписью Сергея Хромова, профессора МГУ. Я был так поражен, что начал было наводить справки у земляков, впрочем, хорошо сознавал безнадежность затеи, — может, в память мою что-нибудь неверное запало, может, все-таки живым остался Сергей?..

Очень может быть, что я и забыл кого-то из своих одноклассников, убитых на войне. Но и того, что вспомнил, пожалуй, достаточно, чтобы убедиться в одном широко распространенном утверждении: из ста призывников двадцать четвертого и двадцать пятого годов рождения с фронта домой вернулось лишь двое-трое. Но мне хотелось бы тут сказать еще об одной стороне злосчастной судьбы моих сверстников.

С глубокой древности человеческая мысль, когда она касалась бессмертия всего сущего и вечного обновления жизни, знает пример: зерно, брошенное в землю, не умирает бесследно, оно истекает в росток, который затем кустится и дает во много раз больше зерен взамен одного семени. Отвлечемся, однако, от всего чувственного, иррационального, так свойственного смертной душе. Обратимся к одним лишь логическим категориям и признаем: предусмотрительная природа в этом отношении куда милостивее расположена к человеку — он еще на своем веку может видеть, как развиваются его ростки, какими внешними чертами и какими чертами характера он будет продолжать жить в своих детях и внуках и даже правнуках.

Воины, погибшие на фронте, но оставившие потомство, хотя и не успели во многих случаях увидеть, как вырастают их дети, а тем более внуки, все ж таки не совсем безутешны в своей судьбе. Летом в пору отпусков, когда в наши благословенные места приезжают гости из городов — дочери, сыновья, внуки не вернувшихся с войны солдат, — дух погибших односельчан безмятежно витает над улицами, полями, лугами, лесами. Иногда дед так повторяется во внуке, что стоишь где-нибудь на рыбалке, разговариваешь с молодым человеком и будто перед тобой не Генка вовсе, а сам Павел Васильевич Титкин — такой, каким он уходил на войну, на которого пришла в наш поселок самая первая тогда похоронка…

Всего лишены мои погибшие восемнадцатилетние, нецелованные сверстники: у них насильно прервана нить продолжения рода.

Бывает, по телевизору — правда, теперь уж очень редко — поют песни о Великой Отечественной. Чаще всего в День Победы. Иногда на эстраду выходит Валентина Толкунова. С песней на пронзительные, берущие прямо за душу слова:

Еще до встречи вышла нам разлука
И все же о тебе я вижу сны…

Так вот с первых слов этой песни… Да что я! С самых первых звуков оркестрового вступления к горлу моему подкатывается сухой комок, меня начинает душить спазм и я до боли в челюстях сжимаю зубы. Потому как вижу: это Митька протягивает руки, зовет лирическую героиню певицы из невозвратной стороны. И вовсе не призрачно стоит он передо мной в своей длинной, словно кавалерийской шинели — той самой, в какой был, когда мы расстались во дворе военного училища. Я вижу своего друга со скульптурной выразительностью и в стати, и в движениях. У меня непроизвольно вздрагивают губы, я прикусываю их и отворачиваю лицо от света, чтобы домашние не заметили моей слабости. Вздрагивают губы… Ибо это Митька, первый парень не по одной лишь нашей деревне, а и на десятки верст окрест, составил бы достойную пару любой красавице. И это его внуки тоже ходили бы теперь в школу.

И еще… Это бывало на протяжении всей моей жизни. Всегда, когда надо в образе представить радость бытия, в моей памяти неизменно встает наша небольшая речка Натарша, ее прозрачная ключевая вода, маленький, звонкий от крика и визга ребятни, песчаный пляжик у берегов. И знойный, праздничный — скорее всего Троицын — день благодатного лета.

Митька и я, разморенные жарой, лежим на пляже. Но вот Митька поднимает голову от горячего песка, минуту пребывает в неподвижной задумчивости, затем решительно встает и молча идет вниз по течению — туда, где через речку положена кладка из двух широких досок, отполированных водой и вальками при выколачивании белья. Митька заходит в воду, приподнимает край одной доски, продвигает его немного вперед и, приминая жесткую осоку, кладет его чуточку повыше на берег. Глядя на Митьку, я проделываю с другой доской то же самое.

Теперь на досках можно удобно загорать, переворачиваясь, подставлять солнцу спину, бока, грудь и живот. А можно, соскользнув немного вниз к берегу, к осоке, лечь поперек кладки, навстречу течению, опустить в холодную воду руки и ноги, низко склонить голову, дать поиграть быстрым струям твоими прядями волос. Мы наслаждаемся прелестями земными…

Твоя кожа в неге, сквозь открытые поры жадно впитывает благостное тепло, и излучения полуденного солнца обволакивают тебя приятным жжением. Твой слух ласкает журчание воды в осоке, шелест ее листьев, гуденье шмеля над самым ухом в цветах дербенника, плеск и смех малышей на пляже. Ты ненасытно вдыхаешь смешанные запахи — прохлады воды, травянистого, ольхового берега Натарши, озонной свежести Расторгуева леса, свободно достигающей реки. Твой взгляд радует серебристый блеск ряби на пруду, жемчужные капли воды, застрявшие в расщелинах листьев осоки, пурпурный пламень дербенника посреди изумрудной зелени берегов. И прозрачная голубизна бездонного неба, такая далекая и такая близкая, что, глядя на нее, чувствуешь, как стирается грань между конечным и безбрежным и приходит явственное ощущение своей кровной слитности с природой…

Казалось бы, что нужно человеку, помимо этой умиротворяющей гармонии красоты и добра? Зачем безрассудно опускается он в алчный мир тьмы, зла и ненависти? Ведь это там в душах людей рождается страсть истребления себе подобных!

Забывший о жертвах — обречен на их повторение.

Ашот Граши. Ночная баллада

Приснилось мне, что ночью постучались
Ко мне друзья, погибшие в бою,
В полях войны по другу стосковались
И вот явились в комнату мою.
Я отпер дверь. Они вошли и сели,
К груди оружье бережно прижав.
Устало разместились на постели,
Пригнувшись, как бывало, в блиндажах.
Они заговорили, как живые,
Про битвы, про победы торжество,
Про трудные дороги боевые,
Про подвиг поколенья моего.
По-прежнему, как в годы дружбы тесной,
Прочесть стихи просили в тишине.
И я прочел им траурную песню
О них самих, о павших на войне.
Но горячо меня прервали гости:
«Не пой о смерти, не печалься, друг,
Пускай в земле истлели наши кости,
Пускай трава растет из наших рук, —
Ты жизнь воспой. Она, как дуб зеленый,
Шумит листвой, стремится в вышину.
Мы были веткой, войнами спаленной,
Испепеленной в битве за весну».
Так говорили в комнате поэта
Товарищи мои с душой моей,
Пока не пали лепестки рассвета
На склоны гор и на ковры полей.
Тогда, прижав немые автоматы,
Ушли они, товарищи, солдаты…
Перевод с армянского
Д. Самойлова