— Я вас отпущу, пока вы не поставили меня в неловкое положение.

Ты погладил его пах. Он расслабил пальцы, вздохнул, убрал твои руки, прижал их к стене.

— Но если вы все же поставите меня в неловкое положение, с вами может случиться кое-что хуже потери работы.

Он поцеловал тебя в щеку, потом в губы. Потом дважды с силою шлепнул. Почесал бровь, сжал кулак, ударил тебя в живот. Из тебя будто выпустили воздух, взгляд поплыл, ты приготовился к следующему удару, но его не последовало.

И он отпустил тебя.

Разговор с мертвым священником (1962)

Ты покидаешь Голл-Фейс-Корт, уплываешь туда, куда мог никогда не попасть. Часто темною ночью — задолго до того, как темная ночь поглотила тебя, — ты гадал, можно ли вернуться туда с фотоаппаратом, забраться на манговое дерево в переулке и сделать снимки, которые принесут тебе Пулитцеровскую премию.

Майор не завязал тебе глаза: он знал, что ты не вернешься. Ты не сомневался, что в прошлом году во время бхишанайи в каждой из двадцати одной комнат его дворца кого-то держали. Подозреваемых анархистов убивали не так активно, как в 1965-м, когда Индонезия расправилась с миллионом коммунистов, поэтому сейчас погибших никто не считал. Одни говорили, их было пять тысяч, другие — двадцать тысяч, третьи — сто тысяч, четвертые — намного меньше.

Да и Пулитцеровскую премию дают только американцам. Тем самым американцам, чье ЦРУ финансировало резню в Индонезии, у кого военно-морская база к югу от Мальдив, кто отправляет команды инструкторов в так называемый дворец в так называемом раю — обучать местных палачей.

В общем, ты так и не вернулся туда: ты понимал, что из дворца еще никто не выбирался живым. Ты видел, как привозили трупы, клали на прозекторские столы в полицейских участках и армейских казармах. Ты видел убитых «подозреваемых», полезных для пропаганды в борьбе с повстанцами, агитаторами, преступниками и террористами. Правда, большинство убитых не имело к ним отношения. Порой ты замечал в камере преподавателя или журналиста: лицо знакомое, но изувечен до неузнаваемости. Ты фотографировал их, снимки убирал в коробку, вырезал негативы и прятал в тайник: там не станет искать никто, у кого хорошие уши.

С вершины мангового дерева тебе видны огоньки, мерцающие на втором этаже, слышны крики, плач, треск электричества. Ветер доносит запах желчи. Незваная вонь чужой рвоты, протухший букет пищи, скормленной насильно, помесь пота и страха. Зажигаются новые огни, слышатся новые крики. Что там вытворяют? Вода до ноздрей, разряд электричества в пах, гвозди в ноги?

Ты так и не вернулся туда, поскольку боялся того, что можешь увидеть, боялся, что сам попадешь в застенок. И даже теперь, после всего, что случилось, не можешь заставить себя перелететь через сад к мигающим огонькам.

— Подойдите поближе, — хрипло произносит кто-то. — Если вы не хотите смотреть, то и не надо.

На крыше ты видишь тень. Огромную. Бесформенную. Без глаз. Даже красных. Над крышей черный дым, хотя труб нет. Дым вьется, сливаясь в клубы. Ты ловишь себя на том, что летишь туда, на зов этого голоса.

— Все это ужасно, ужасно несправедливо. Знаете, я был священником.

— Буддийским? — спрашиваешь ты. — Или католическим?

— Какая разница? Я видел темное сердце мира. И пока что не встретился с Творцом.

— Почему вы сидите здесь?

Существо обретает форму, ты видишь его черные зубы, черные глаза, сутулую спину.

— Здесь энергия. Сядьте рядом со мной. Здесь нет ни Бога, за которым надо следовать, ни дьявола, которого надо бояться. Только энергия, ничего больше.

— Вы здесь живете? — спрашиваешь ты, осознавая, что глагол далеко не точен. На крышу ты не ступаешь.

— Когда я был священником, неверующие спорили со мной. Бог или желает положить конец злу, или нет. Бог или способен остановить зло, или нет.

— Я уже слышал эту шутку.

Ты вдруг понимаешь, что скучаешь по доктору Рани, и удивляешься, почему ее давно не видно. Известно ли ей, что ты был с Сеной и что Сена погубил пятерых мирных жителей, лишь бы покарать пару крыс? Быть может, она тонет в изумленных душах, незаполненных анкетах, осмотрах ушей и доводах против Света? Или списала тебя, как очередную неудачу, начавшуюся с благих намерений?

— Есть ли что-то ужаснее этого здания, на крыше которого мы сидим? — вопрошает мертвый священник.

— Существуют похожие здания, в каждой их комнате старики развлекаются с перепуганными детишками.

— Бывал я в таких комнатах. Я наслаждался этими криками.

— Вам нравятся крики?

— Эпикур считал, что Бог или бессилен, или всех ненавидит. Ведь если он хочет и может искоренить зло, почему не делает этого? Но великий грек не учел одну возможность. — Тень принимает форму большого тела с еще большей головой. У этого существа голова зверя или уродливого африканца.

— Что Бога нет?

— Нет.

— Что Богу не до нас?

— Наи![84] Что Бог некомпетентен. Он и хотел бы искоренить зло. Он способен искоренить его. Но не может сосредоточиться.

— То есть Он созерцает свой собственный пуп, как почти все мы.

— Я имею в виду, что Он вечно опаздывает и не умеет правильно определять приоритеты.

Ты чувствуешь холод, от которого стынет кровь и перемешиваются клетки. Что-то такое, что всегда тебя пугало, но ты не знал, как это называется.

— Вы тоже это чувствуете, не так ли. Энергию. В ней все дело. Она альфа и омега. Вселенной безразлично, положительная она или отрицательная. Так вы присядете?

Ты смелеешь от ветра, дующего из Мутвала; если струйки черного дыма потянутся к тебе, ты оседлаешь ветер и улетишь.

— Меня не пытали. Меня ничто не мучит. Возможно, меня убили, но даже в этом я не уверен. Мною питаться не получится, как этими, Там, Внизу.

— Уверены?

Очертания меняются, и вот перед тобою уже не священник в облачении. Существо сидит по-собачьи, на шее у него что-то висит.

— Я наблюдал за вами на том дереве, мистер Фотограф. Вы же знаете, что порядка не существует. Вы всегда это знали.

Холод внезапно превращается в нечто знакомое. Точней, не во что-то — пожалуй, скорее в ничто, в пустоту, которая простирается до горизонта, в вакуум, знакомый тебе искони. Когда умер твой дорогой дада, ты каждый вечер, пытаясь заснуть, проигрывал в голове разные сценарии. Быть может, он чуял, что ты гомосексуал, быть может, жалел, что ты не такой, как он, быть может, ты напоминал ему о ней, быть может, он надеялся, что ты добьешься большего. Ты воскрешал в памяти каждое злое слово, каждый сердитый взгляд, каждое проявление пренебрежения, каждое резкое замечание, пока в груди не воцарялась пустота.

— Вы чувствуете ее, не так ли? Это энергия.

Та пустота, та ненависть были не то чтобы неприятны. Отчаяние как чипсы: сперва ты грызешь их со скуки, а потом ешь на завтрак, обед и ужин.

— Кого вы вините в этом? Быть может, колонистов, которые веками нас имели? Или сверхдержавы, которые имеют нас теперь?

Снизу доносится жуткий вопль, крыша извергает черные тени, мертвый священник всасывает их через гигантскую соломинку.

— Кто нас имел?

— Португальцы заняли миссионерскую позицию. Голландцы брали нас сзади. Когда явились британцы, мы уже стояли на коленях, руки связаны за спиной, рот широко раскрыт.

— Я рад, что нас колонизировали британцы, — говоришь ты.

— Куда лучше, чем если бы нас вырезали французы, — произносит священник.

— Или поработили бельгийцы.

— Или уморили газом немцы.

— Или изнасиловали испанцы.

— Иногда я задумываюсь о том, в каком дерьме очутилась эта страна, и говорю себе: пусть уж нас перекупят китайцы или японцы, пусть нашими мыслями завладеют янки и русские, пусть индийцы за нас разберутся с тамилами, как голландцы за нас разобрались с португальцами.

Ты сидишь в тени, дышишь пустотой.

Мертвый священник сидит напротив тебя и шепчет в темноту: