— Что за черт? — Котту с воплем хватается за голову.

— Извините, босс, — бубнит Водила. — Кочка.

— Я тебе дам «кочка»!

— Дороги дерьмо. Правительству пора в отставку.

— Всем плевать на твою политику, — говорит Котта, потирая шишку на лбу.

— Как ты это сделал? — спрашиваешь ты Сену, и он отвечает:

— Духам бесплотным тоже доступны кое-какие приемы. Но только после того, как решите.

— Решите что? — спрашиваешь ты.

— С нами вы или нет.

— С кем это, «с нами»?

— С такими, как вы и я.

— Кто одевается в пакеты для мусора?

— Кто отплатит за всех, кого убили. Отомстит за тех, у кого нет могилы.

— Как?

— Уничтожив этих ублюдков. Их боссов. Боссов их боссов. Того подонка, который нас убил. Мы разделаемся со всеми, хаму. Сэр мне не верит? Это ваша первая ошибка.

— Айо, путха[21]. Я ошибался чаще, чем ты трахался.

— Мой труп вместе с семнадцатью прочими держали в холодильнике. До того, как меня наконец выбросили в это озеро. — Сена кутается в пакеты.

Фургон дергается, громилы ворчат. Такое чувство, будто Водила задремал и врезал по тормозам. Ты замечаешь морщины на его лице, тени, что падают на его уши. В глазах его отчаяние, привычное для тех, кто по нашим пробкам везет человечину. Фургон трогается с места, и Сена что-то снова шепчет Водиле на ухо.

— Я помогу тебе найти то, что ты потерял, — говорит он.

Водила ничем не выдал, что услышал его, разве что приподнял бровь.

— Обидчики будут наказаны. Обиженные утешатся.

— Он слышит тебя?

— О да.

— Мы можем разговаривать с живыми?

— Этому можно научиться.

На кругу в Мирихане фургон выезжает из пробки и через пригороды катит в промзоны.

— Сена, куда мы едем?

— Разве вам неинтересно, чьи те два трупа?

Ты смотришь на мух, вьющихся над пакетами с мясом. Быть может, мухи тоже перерождаются, как мы?

— Кто они?

— Скоро узнаете.

— Теперь мне и правда интересно. Куда мы едем, товарищ Сена?

— Не знаю, босс. Может, нас все же положат в могилы.

— Там уже хоронить-то нечего.

— Это всего лишь мясо, хаму. Красивая часть вас по-прежнему здесь.

Немногие называли тебя красивым, хоть ты и правда был красавчик. Ты вспоминаешь, как твое прекрасное тело разрубили мясницким ножом. Как мы все безобразны, когда от нас остается лишь мясо. Как безобразна эта красивая земля, каким безобразным казался ты своей амме, Джаки и ДД.

Баклажаны

ДД называл их самой безобразной штукой на свете, ты отвечал ему: на свете много чего безобразного, баклажаны даже не в первой десятке. В коробке под кроватью пять конвертов, и в каждом что-нибудь безобразное. В каждом конверте черно-белые фотографии, на каждом фломастером написано название игральной карты. В твоей комнате не было мебели, ты выбросил из своей жизни все, кроме своих фотографий и этих коробок.

ДД однажды сказал, что за свою жизнь видел всего три баклажана: твой, своего отца и собственный.

— Как же тебе повезло, — ответил ты. — Вообще-то не все они похожи на баклажаны. Большинство на куриные шейки, некоторые на грибы, у кого-то — на кулачок.

— Ты-то их навидался, да? — спросил ДД, и вопрос этот был тяжелее бронемашины, за рулем которой ребенок (ты однажды ехал на такой в Килиноччи).

— Видел немного, — ответил ты. — И все они были красивые.

— Ты-то, конечно, готов целовать что угодно, — заметил ДД. — Все, что шевелится. И что не шевелится.

— Если речь о баклажанах, то они всегда шевелятся, когда тебе совсем этого не надо.

Ты изложил ему свои великие теории о пенисах. И что азиаты трахаются чаще, хотя у них самые маленькие. И что среднестатистический член одновременно мясистый и мускулистый, влажный и сухой, твердый и мягкий, гладкий и сморщенный. И что это единственная часть плотского облика, которая меняет форму в зависимости от обстоятельств. Представь себе нос, который растет на дюйм всякий раз, как ты лжешь. Или мизинец, который превращается в большой палец.

— Сколько? — спросил ДД; его подбородок был над твоими коленями. Ты качал пресс, он тебе помогал. — Двадцать? Пятьдесят?

Ты пробовал вести счет, но сбился, добравшись до трехзначных чисел.

— Меньше десяти? Фигня. Должно быть, раза в два больше. Я так и знал. Еще больше? Больше двадцати? Гадость какая.

— Нам обоим нравятся баклажаны, что тут такого?

— Мне только твой.

Ты рассказал ему, что те, кому сразу после рождения сделали обрезание, становятся жестокими, злость клокочет у них в подсознании.

— Это глупость и предрассудки, — сказал ДД. — Я обрезанный, а ты нет. И кто из нас более жесток?

— Гм.

— Ты считаешь меня жестоким?

— В тебе есть страсть. — Ты заносишь над его красивой шеей штангу и смотришь, как он поднимает ее. — Когда ты чем-то взволнован, это страшно. Я даже представить себе не могу, какой ты в гневе.

Вес покоряется силе тяжести, кровь приливает к груди ДД, и он ухмыляется.

— Ты ни разу не видел, чтобы я волновался.

— Неправда.

— И теории твои — чушь собачья.

— Тогда почему американцы, мусульмане, евреи вечно воюют? Это в них говорит подсознательная ярость из-за того, что они в младенчестве лишились крайней плоти. Малыш плачет, если ударится головой. Представь себе, как больно, когда…

— Большей глупости ты еще не говорил. А уж тебе-то случалось говорить очень большие глупости.

— Я прочел это в докладе ВОЗ. Все воинственные народы обрезаны. Израиль, Ливан, Иран, Ирак, США. Конго…

— А Советы, немцы, британцы, китайцы? Тоже обрезаны?

— Все теории несовершенны.

— Ха.

Он с улыбкой протягивает тебе штангу.

— А сингальцы и тамилы? — спрашивает он. — Ни тех ни других не обрезают.

Он поднял брови, на щеках обозначились ямочки. У ДД есть одна раздражающая привычка: иногда он говорит умные вещи.

После этого вы боролись, катались по полу. Потом ДД спросил, у кого из тех, кого ты видел, был самый большой и самый маленький, и ты рассказал ему о простом крестьянине из Ванни и крепко сбитом рокере из Берлина. Ты умолчал о том, что крестьянина — член у него был огромный — ты застал уже трупом. И о том, что гитарист поколотил тебя в переулке, хотя у него был крошечный и необрезанный — а может, именно поэтому.

Ты говоришь ДД:

— Член — доказательство того, что для мужчин не существует свободы воли.

Повисла пауза, и ДД фыркнул:

— Более жалкого оправдания я не слыхал.

— Мы не вольны распоряжаться тем, от чего к члену приливает кровь. Как будто демоны шепчут нам в уши и надевают шоры на глаза.

— Тебе — может быть.

В тот вечер ты достал из коробки конверт. Этот ты еще не озаглавил, но если бы озаглавил, то, наверное, «баклажаны». В нем лежали снимки разнообразных мужских гениталий, ты сделал их как с ведома, так и без ведома тех, чьи это были гениталии. Лучшие ты сохранил, спрятал в конверт с надписью «Валет», а прочие уничтожил. ДД повадился рыться в коробках с твоими снимками, и это зрелище оказалось бы чересчур для его красивых глаз.

В коробке пять конвертов, каждый назван по игральной карте. В «Тузе» фотографии, которые ты продал британскому посольству. В «Короле» снимки, которые заказала тебе сингальская армия. В «Даме» — купленные одной тамильской НКО. А «Валет» только твой.

Пятый конверт назывался «Десятка», в нем были фотографии ДД и самых красивых пейзажей Шри-Ланки.

— Ты твердая десятка, — сказал ты ему однажды. — По шкале от одного до тринадцати.

Профессиональные мясники

Фургон трогается с места. Котту закуривает очередную сигарету, чешет живот. В салоне дымно, влажно, воняет ржавчиной, пепельницами и тухлым мясом.

— Я говорил тебе, что меня злит больше всего? — спрашивает Балал.

— Большой босс? — предполагает Котту.