Пушка Уитворта была продемонстрирована публике в феврале этого года, когда был произведен ряд опытов в Саутпорте, на побережье Ланкашира. Были продемонстрированы три пушки: 3-фунтовая, 12-фунтовая и 80-фунтовая; из подробного отчета об этих испытаниях мы выбираем в качестве иллюстрации 12-фунтовую. Эта пушка имела в длину 7 футов 9 дюймов и весила 8 центнеров. Обычная же 12-фунтовая гладкоствольная пушка для сферических снарядов имеет 6 футов 6 дюймов и весит 18 центнеров. Пушкой Уитворта были достигнуты следующие дальности: при 2 градусах возвышения (при которых старая 12-фунтовая пушка дает 1000 ярдов), с зарядом в l3/4 фунта, дальность колебалась от 1208 до 1281 ярда. При 5 градусах (при которых 32-фунтовая пушка дает 1940 ярдов) дальность была от 2298 до 2342 ярдов. При 10 градусах (дальность старой 32-фунтовой пушки — 2800 ярдов) она составляла в среднем 4000 ярдов. Для больших углов возвышения применялась 3-фунтовая пушка с зарядом в 8 унций; при 20 градусах дальность равнялась от 6300 до 6800 ярдов, а при 33 и 35 градусах — от 9400 до 9700 ярдов. Старая 56-фунтовая гладкоствольная пушка дает при 20 градусах дальность в 4381 ярд, а при 32 градусах — в 5680 ярдов. Меткость стрельбы, достигнутая пушкой Уитворта, была весьма удовлетворительна, а в отношении бокового отклонения она дала по меньшей мере не худшие результаты, чем пушка Армстронга; что касается отклонений по дальности, то опыты не дают возможности сделать удовлетворительное заключение.

Написано Ф. Энгельсом в марте — апреле 1860 г.

Напечатано в газете «New-York Daily Tribune» №№ 5914, 5926 и 5938; 7, 21 апреля и 5 мая 1860 г.

Печатается по тексту газеты

Перевод с английского

К. МАРКС

НАСТРОЕНИЯ В БЕРЛИНЕ

Берлин, 10 апреля 1860 г.

Если бы разумный иностранец, посетивший Берлин всего лишь два месяца назад, вернулся в настоящий момент в эту «столицу разума», его не могла бы не поразить полная перемена, происшедшая в облике, тоне и настроениях «meiner lieben Berliner» («моих возлюбленных берлинцев»)[25]. Несколько месяцев тому назад во всех слоях столичного общества распространялись слухи. Люди шепотом поздравляли друг друга с тем, что кошмар десятилетней реакции перестал, наконец, угнетать их, что самое худшее осталось позади. Эта глупая тема перепевалась на все лады, и люди приходили к тому неизбежному запоздалому выводу, что дела приняли новый оборот не в результате мощных и здоровых усилий прусских подданных, а скорее вследствие болезненных явлений в голове прусского короля; что эта перемена явилась результатом не действий человека, а процессов природы. Этот неутешительный вывод даже отравил первые радости новой эры, торжественно возвещенной смертельно-скучными писаками берлинских ежедневных газет. Трусливые настроения настолько преобладали, что, боясь спугнуть новоявленный либерализм принца-регента, всех кандидатов на всеобщих выборах во вторую палату подвергали следующей простой проверке. Выражают ли они доверие гогенцоллернскому правительству, созданному принцем-регентом? Не является ли их имя в каком-либо отношении неприемлемым с точки зрения мягкого либерализма нового правительства? Вместо людей, способных взять на себя защиту нужд страны, нужны были приспешники, заранее готовые голосовать в поддержку правительства. Что новое правительство на деле не посягнуло на бюрократические и полицейские цепи, выкованные его предшественниками, а его программные заявления отличались нерешительной двойственностью, робкими оговорками и двусмысленным умалчиванием, — на эти факты публика закрывала глаза; к тому же закрывать на это глаза было объявлено патриотическим долгом. Все оппозиционные газеты, называли ли они себя конституционными или демократическими, открыто превратились в правительственные.

После Виллафранкского мира г-н фон Шлейниц, прусский министр иностранных дел, опубликовал своего рода Синюю книгу об Итальянской войне[26]. Его донесения — настоящий образец слабоумного многословия — изобличили его как достойного преемника человека [Гарденберга. Ред.], заключившего в прошлом столетии Базельский мир, а в нынешнем столетии подготовившего Йенскую катастрофу[27]. Мы увидели, как фон Шлейниц покорно внимал урокам конституционализма из уст маленького Джонни [Джона Рассела. Ред.], этого британского мастера на все руки, увидели, как он ползал в пыли перед князем Горчаковым, как обменивался billets doux [любовными посланиями. Ред.] с героем декабрьского переворота [Наполеоном III. Ред.], как высокомерно выражал неодобрение своему австрийскому коллеге и как, наконец, на него посыпались пинки всех его корреспондентов. Но даже после всего этого прусская печать и наши берлинские либералы приходили в подлинный энтузиазм от сверхчеловеческой мудрости, проявленной прусским правительством, которое, не удовлетворившись своим собственным бездействием, ухитрилось воспрепятствовать каким бы то ни было действиям со стороны Германии.

Вскоре после этого в Бреславле состоялась встреча русского царя и Горчакова, с одной стороны, и принца-регента с его приспешниками-министрами, с другой[28]. Должным образом был подписан новый акт о вассальной зависимости Пруссии от ее московского соседа — первое, но необходимое следствие Виллафранкского мира. Даже в 1844 г. такое событие вызвало бы во всей стране бурю оппозиции. Теперь же этот акт превозносили как доказательство дальновидности и государственной мудрости. Нигилизм внешней политики принца-регента в сочетании с сохранением старой реакционной системы феодализма, смешанного с бюрократизмом, системы, от которой отказались только номинально, показался нашим друзьям, берлинским либералам, и прусской печати всех цветов, за исключением специальных органов старой камарильи, достаточным основанием для того, чтобы заявить претензию на императорскую корону Малой Германии (т. е. Германии без немецкой Австрии) для представителя прусской династии. В анналах истории трудно найти пример подобной слепоты суждения, но мы помним, что после сражения при Аустерлице[29] Пруссия также в течение нескольких дней издавала радостные крики как петух на своей навозной куче, quasi re bene gesta [как если бы все было хорошо. Ред.].

После окончания Итальянской войны прусская печать с берлинскими газетами во главе являла собой столь же жалкое, сколь отвратительное зрелище; вместо того чтобы отважиться хотя бы на слабую критику глупой дипломатии своих отечественных правителей, вместо того чтобы смело потребовать от «либерального» министерства уничтожить, наконец, в своей внутренней политике глубокую пропасть между номинальным и реальным, вместо того чтобы разоблачить молчаливое, по упорное нарушение гражданской свободы, на которое осмелилась армия мантёйфелевских чиновников, все еще уютно пребывающих в своих старых цитаделях, — вместо всего этого печать поет панегирики величию обновленной Пруссии, мечет свои тупые стрелы против униженной Австрии, протягивает свои бессильные руки к германской императорской короне и, к вящему изумлению всей Европы, ведет себя как помешанная, пребывающая в мире фантазий. В общем, казалось, будто великая международная драма, разыгрывающаяся теперь на европейской арене, касается наших берлинских друзей только как зрителей, которые с галерки или из партера должны аплодировать или свистеть, но не участвовать в качестве действующих лиц.

Все это изменилось теперь как по мановению волшебного жезла. В настоящий момент Берлин, если не считать, может быть, Палермо и Вены, — самый революционный город в Европе. Брожение охватывает все слои населения и кажется более сильным, чем в мартовские дни 1848 года. Что вызвало такую перемену, да еще столь внезапную? Ход событий, и в первую очередь последние подвиги Луи Бонапарта, с одной стороны, и новые реформы в армии [См. настоящий том, стр. 17–22. Ред.], предложенные либеральным правительством — с другой. Далее, обстановка доверия и преднамеренного самообмана не могла, конечно, сохраняться вечно. Кроме того, происшествия, которые заставили кабинет уволить полицейдиректора Штибера, низкого преступника, который вместе со своим хозяином, покойным Хинкельдеем, с 1852 г. осуществлял верховную власть в Пруссии, и, наконец, последнее, но не менее важное обстоятельство, опубликование переписки Гумбольдта с Варн-хагеном фон Энзе[30] — все это довершило остальное. Дыхание загробного мира рассеяло мираж.